Ниицэн, стр. 5
— Знаю, — сказал Бадма.
— Ничего ты не знаешь.
— Корова.
Мерген посмотрел на него с сожалением.
— Вот и ты туда же.
* * *
На покосе работали с дальнего края.
Отец сидел у копны, вытянув здоровую ногу, и вязал перевясла — это была работа, которую можно делать сидя, и её всегда оставляли ему, и все делали вид, что так вышло случайно. Женщины переворачивали сено вилами. Кто-то складывал.
Очир нёс грабли и был очень занят тем, чтобы это было заметно.
Бадма забрал у него грабли.
— Я с Джиргалой.
— У неё ноги короткие.
— Зато быстрые.
Джиргала показала язык. Очир засмеялся и отдал грабли совсем.
Бадма ворошил час. Сено было горячее сверху и сырое внизу, и когда его переворачивали, снизу шёл пар и запах, от которого чесалось в носу. Кузнечики выскакивали из-под зубьев и били по ногам. Спина у него заболела быстрее, чем он ожидал.
В тени копны стояло ведро с водой и в нём ковш. Пить ходили по очереди, и никто никого не ждал: подошёл, зачерпнул, вылил остаток обратно. Вода к полудню становилась тёплой и отдавала железом.
Взрослые разговаривали, не переставая работать, и разговор шёл кусками, потому что каждый уходил со своей полосой и возвращался. Говорили про сено, про то, что в этом году оно легче, чем в прошлом, а в прошлом было легче, чем в позапрошлом; потом кто-то сказал про сводку, и голоса сделались другие, ниже, и Бадма стал ворошить медленнее, чтобы слышать. Но взрослые говорили про сводку так, как говорят при детях: половину не называя.
Потом опять заговорили про сено.
Через час он посмотрел на брата.
— Идём.
— Нельзя.
— Трус.
Очир посмотрел на отца. Тот сидел спиной, наклонившись над перевяслом, и не оборачивался.
— Быстро, — сказал Очир.
Они побежали. Джиргала — за ними, и не отстала.
* * *
Удочки лежали там, где Очир их прятал: в камышах, у самой воды, воткнутые под углом так, чтобы не видно было с берега.
Они сели.
Бадма закинул.
Тишина.
Джиргала легла животом на землю у самой кромки — земля там была тёплая сверху и холодная там, где её касалась вода, — подобрала под себя ноги и свесила голову. Косички почти доставали до воды.
— Клюёт?
— Нет.
Она заглянула в воду. Подумала.
— Рыба, — сказала она вежливо, — дай себя поймать.
Очир зажал рот ладонью.
Поплавок дёрнулся.
Бадма рванул слишком сильно, слишком рано и слишком высоко, и рыба вылетела из воды вместе с половиной лески, перелетела через них и упала где-то сзади, в траву.
Джиргала завизжала.
Дальше всё случилось одновременно. Рыба била хвостом и уходила в траву быстрее, чем можно было поверить; Бадма прыгнул за ней и упал; Очир прыгнул через Бадму и упал на него; Джиргала прибежала последней и села сверху на обоих, потому что больше сесть было некуда.
Рыба билась в примятой траве в ладони от его лица. Небольшая. Совсем небольшая.
Они лежали, тяжело дыша, и смотрели на воду.
Потом Очир начал смеяться. Сначала тихо, в землю, потом громче. Бадма тоже. Джиргала сперва сердилась, потому что упала и потому что было не смешно, а потом всё равно засмеялась, и смеялась дольше всех, и уже не помнила, из-за чего.
Рыбу отпустили. Она ушла в двух ладонях от берега и там остановилась, и её было видно, и она никуда не спешила.
Когда они вернулись, отец уже собирал инструменты.
— Где были?
— Здесь.
— Где здесь?
Очир показал рукой вокруг — на бугры, на камыш, на воду, на всё сразу.
— В Ницане.
Отец усмехнулся и ничего не сказал.
— Идите домой.
Вечером возвращалось стадо, и его было слышно раньше, чем видно: сначала поднималась пыль над дорогой, потом появлялись коровы, и в каждом дворе кто-то выходил к калитке. Пахло молоком, дымом, скотиной и нагретой за день землёй. Над дворами носились ласточки, низко, почти касаясь.
Ильмень к этому часу становился уже не белым и не серебряным, а тёмно-жёлтым, потом розовым, потом никаким.
Отец пришёл последним и долго отряхивался у двери, стоя на одной ноге и держась за косяк, и мать вышла и обмела ему спину, и он терпел это молча, потому что понимал, что иначе она не отстанет.
Ели во дворе, потому что в доме было душно.
Мерген рассказывал, как днём у него отобрали сеть.
— Кто отобрал?
— Он, — сказал Мерген и показал на Бадму. — Пришёл и говорит: помочь? А сам сел и не уходит. Я думаю: ну сиди. А он уже сеть держит. Я, значит, работаю, а сеть у меня держит вот этот.
— Ты сам сказал держать.
— Я сказал. Я много чего говорю.
Джиргала уснула за столом, сидя, с куском в руке.
* * *
Ждали долго.
Их вывели ещё в темноте, и в темноте же довели до конца улицы, и там велели ждать, потому что собирали остальных, а остальных было всё село. Люди стояли с мешками. Кто-то сидел на своём мешке. Двое конвойных ходили вдоль, взад и вперёд, и от них шёл пар.
Стояли молча. Разговаривали мало и негромко, и в этом негромком было слышно одно и то же с разных сторон: спрашивали, надолго ли, и отвечали, что не знают, и через некоторое время спрашивали снова.
Кто-то забыл дома документы, и его не пустили назад.
Женщина впереди всё поправляла на ребёнке шапку, хотя шапка сидела; она поправляла её, потом опускала руки, потом опять поправляла.
Рассвело медленно и неохотно, как рассветает в конце декабря.
Бадма стоял и смотрел, как за крайними дворами поднимается бугор.
Он был белый и низкий, и снег на нём лежал не ровно, а полосами — там, где ветер сдувал, торчала сухая трава. Ходить туда сейчас было незачем, и оттуда никуда нельзя было уйти: он весь был виден, целиком, от подножия до верха, и любой человек на нём был бы виден тоже.
Бадма отошёл от матери на два шага, потом ещё на два.
Никто ничего не сказал.
Он пошёл — сначала медленно, потом быстрее, и последние шаги уже бежал, и наверху остановился и оглянулся: колонна стояла внизу и не двигалась, и конвойный смотрел в его сторону, но не шёл.
Наверху ветер был сильнее.
Здесь лежали свои. Он знал, где именно, хотя ничего не было видно под снегом; он ходил сюда с матерью каждую весну и стоял, пока она делала то, что делала, и ему всегда было немного скучно и немного холодно.
Он всегда думал, что это её место, а не его. Что сюда ходят взрослые, потому что взрослым положено, а его берут, потому что не с кем оставить.
Летом отсюда было видно всё сразу — воду, дороги, дальние бугры, стадо, если оно шло. Бадма знал этот вид, потому что бывал здесь с матерью.
Из-под снега торчала полынь.
Он сорвал одну веточку. Она была зимняя, серая, ломкая, и он растёр её между пальцами, как делают, чтобы проверить. Запах пошёл сразу — горький, сухой, пыльный, тот самый, который был здесь всегда и на который здесь никто никогда не обращал внимания.
Бадма присел и разгрёб снег ладонью.
Земля под ним не поддалась. Она была как камень. Он ударил по ней ребром ладони, потом каблуком, потом нашёл сбоку место, где ветром выдуло до самой земли и где корни полыни держали комок, и выломал его вместе с корнями.
Комок был неровный, красновато-бурый и очень холодный. Он помещался в кулак целиком.
Бадма разогнулся.
Внизу лежал Ницан. Дворы, крыши, плетни, дым из двух труб — топили ещё в двух домах, — белая полоса ильменя за дальними дворами, дорога, колонна на дороге.
— Я вернусь, — сказал он.
Он сказал это просто, как говорят «я скоро», и сам услышал, как это прозвучало на ветру: тихо и коротко.
Потом он сунул кулак с землёй в карман и пошёл вниз.
ГЛАВА 4. КОЛОННА И СТАНЦИЯ
Земля в кулаке всё ещё была холодной.
