Ниицэн, стр. 3
Где-то у крайних дворов лаяла собака, ей отвечала другая, потом третья, дальше, и так до самого края села, и было слышно, докуда оно доходит. Пахло дымом и остывшей землёй. Небо было огромное и всё в звёздах, и звёзды стояли до самой воды.
Мерген у калитки хлопнул Бадму по спине здоровой рукой.
— Иди уже, — сказал он, — а то я сейчас начну плакать.
Дома мать сначала уложила Джиргалу — расплела ей косички, не разбудив, и накрыла, — а потом сгребла угли к середине и придавила их, чтобы дожили до утра. В комнате стало красно и низко.
Заканчивать день сразу никому не хотелось, и поэтому все ещё немного посидели за столом: отец, мать, Очир. Мать разливала остатки джомбы. Отец пил и смотрел в пиалу.
Очир взял свою и, не глядя, подвинул Бадме кусок мяса, который отложил себе.
Это было всё, что он собирался сказать по поводу седёлки.
— Завтра, — сказал Бадма.
— Что завтра?
— Рыбу.
Очир усмехнулся и ничего не ответил.
* * *
— Бадма.
Он обернулся.
Мать стояла посреди комнаты и держала в руках его тулуп — на весу, обеими руками, раскрытый. По тому, как она его держала, было понятно, что она стоит так уже некоторое время.
Он сунул руки в рукава. Мать застегнула ему верхнюю пуговицу сама, хотя он давно застёгивал сам, и на секунду задержала ладонь у его горла.
— Джиргалу одень, — сказала она.
Он повернулся к сестре. Джиргала сидела на постели, обе косички были ещё ночные, растрёпанные, и она смотрела на него снизу вверх и не плакала.
— Руки, — сказал Бадма.
Она подняла руки.
Человек с бумагой стоял у двери, не заходя дальше порога, и смотрел на часы.
Девятнадцать минут.
ГЛАВА 2. ЛИСТ
Квартиру надо было освободить к июню.
Алдар приезжал по субботам. Дом был панельный, семьдесят четвёртого года, из тех, которые он умел читать с улицы, не заходя внутрь: по швам между блоками, по тому, как просела лоджия, по подъездному козырьку, который переделывали дважды и оба раза плохо. Он занимался такими домами по работе и знал про них больше, чем хотел бы знать про дом, где вырос.
В квартире было тихо. Не той тишиной, которая бывает ночью, а другой — дневной, когда за окном идут машины, где-то сверху сверлят стену, а внутри всё равно ничего не происходит. Холодильник он выключил ещё в марте. Батареи отключили в апреле, и с тех пор к вечеру становилось прохладно.
Он разбирал по системе, потому что так было проще. Три угла в комнате: выбросить, отдать, оставить. Угол «оставить» рос медленнее всех.
Посуда ушла в «отдать» почти вся. Одежда — вся. Книги он перебирал дольше, чем надо, потому что открывал их, а внутри были закладки — трамвайный билет, аптечный чек, обрывок газеты, — и каждый раз приходилось решать, что это: след или мусор. Он решил, что мусор, и всё равно складывал их в отдельную коробочку, а потом злился на себя за эту коробочку.
Мать умерла в конце марта. Всё, что можно было сделать быстро, он сделал за две недели, а потом квартира перестала поддаваться, и он начал приезжать по субботам.
* * *
Коробку он снял с антресоли в четвёртую субботу.
Она стояла в глубине, за чемоданом и за свёрнутым ковром, и он узнал её сразу, ещё не спустив на пол. Обычная картонная коробка из-под чего-то, углы обмяты, на боку выцветшая надпись чужой типографии. Она стояла там семнадцать лет.
Мать привезла её из Элисты осенью две тысячи девятого, когда вернулась. Он это помнил не потому, что событие было заметное, а потому, что тогда сам помогал ей затаскивать вещи из машины, и эта коробка была самой лёгкой, и он ещё удивился, что в ней. Мать сказала: «Отцовское. Потом разберу».
Алдар поставил её на пол, сел рядом на корточки и посмотрел на неё, как смотрел на объекты перед началом работ.
Скотч на крышке потемнел и лопнул сам, вдоль, от старости. Его не разрезали. По краю крышки лежала ровная полоса пыли, не тронутая нигде.
Коробку не открывали ни разу.
Он подумал об этом спокойно и коротко, как думают о факте, а не о человеке. Мать привезла её и поставила. Потом было семнадцать лет, в которые она собиралась разобрать, а он собирался ей помочь.
Он снял крышку.
* * *
Внутри были бумаги.
Не сложенные в порядке, не подшитые — просто бумаги, лежащие стопками, как их когда-то сложили и больше не трогали. Сверху немного просело, картон в углу отсырел и покоробился, но не сильно. Он аккуратно вынул верхнюю стопку и положил рядом на пол.
Конверты. Много. Со штампами, с бледной лиловой печатью, некоторые надорванные сбоку, некоторые вскрытые ровно — ножом или, скорее, чем-то плоским. Обратные адреса были казённые, отпечатанные, с сокращениями, которые он видел в архивах: отдел, управление, район, область. Он не стал их читать. Он вообще не собирался сегодня ничего читать; он собирался понять, что это, и решить, в какой угол.
Под конвертами лежали справки.
Их он перебрал уже медленнее — по привычке, потому что старую бумагу брал за края и всегда смотрел сначала на неё саму, а потом на текст. Бумага была плохая, военного и послевоенного качества, серая, с включениями. Машинописный шрифт с выпадающей буквой. Печати выцвели до розового.
На третьей справке он остановился.
Не из-за того, что там было написано, а из-за одного слова в графе.
Большой Ницан.
Он смотрел на него дольше, чем нужно было, чтобы прочесть.
Ницан он знал всю жизнь. Ницан был местом, откуда дед. Про Ницан дед рассказывал всегда и охотно: про ильмень и про то, какая там вода осенью; про лебедей, которые поднимаются с шумом, потому что тяжёлые; про то, как ловили рыбу и как её потом упускали; про дерево, у которого осенью ягоды вяжут рот, и как надо есть, чтобы не свело; про кукушку, которую слышно с дороги к воде. Дед мог говорить про Ницан долго, и это всегда были хорошие истории, и они всегда были смешные или тёплые, а чаще и то и другое.
Но Алдар никогда не видел этого слова написанным.
И никогда не слышал, чтобы к нему прибавляли «Большой».
* * *
Лист лежал ниже, между справками, сложенный вчетверо.
Без конверта.
Бумага была другая — не казённая, обычная, в едва заметную линейку, вырванная откуда-то, потому что один край был неровный. Он развернул её на весу, придерживая по сгибам, и сгибы разошлись легко: их складывали и раскладывали много раз.
Наверху стояло имя.
Джиргала.
Ниже, через пропуск, две слова:
Я ищу.
И всё. Ни даты, ни подписи, ни обращения, ни продолжения — остальная часть листа была пустой, и он машинально перевернул её, но и с той стороны ничего не было.
Внизу, под словами, карандашом была проведена линия. Одна. Она шла слева направо, поднималась к середине пологим горбом и опускалась, и в конце карандаш немного смазало — то ли рукой, то ли временем.
Алдар посмотрел на эту линию профессионально, потому что иначе смотреть не умел: не рисунок, не чертёж, не подпись. Проведена медленно, с нажимом, без отрыва.
Он снова прочитал имя.
Джиргала.
Алдар никогда не слышал этого имени в семье. Ни на поминках, ни на обороте фотографии, ни в разговорах, которых он не должен был слышать и всё-таки слышал. Он знал, как звали прабабку, знал, что у деда была родня в Ставрополье, знал имена трёх двоюродных, с которыми виделся раз в жизни.
Джиргалу — ни разу.
* * *
Рукавица лежала на самом дне, у стенки, и он сначала принял её за тряпку, которую подложили, чтобы бумаги не тёрлись о картон.
Она была детская, очень маленькая, тёмная от старости, свалявшаяся. Шерсть слежалась и стала жёсткой. На большом пальце было протёрто, и кто-то давно, ещё тогда, зачинил это место другой ниткой, толще и грубее.
