Делец (СИ), стр. 8
Едва шаги хозяйки затихли наверху, Феофилактович подался вперед. Его колотило.
— Арсений… — прохрипел он, судорожно протирая стекла пенсне скомканным платком. — Господи милостивый, что ты натворил… Ворваться в дом! Орать на прислугу! Это же неслыханная дерзость! Мы растоптали все нормы приличия! Что она о нас подумает⁈ Это же скандал на весь Петербург! Она прикажет вышвырнуть нас взашей и будет совершенно права!
Я спокойно откинулся на спинку стула, закинув ногу на ногу.
— Плевать я хотел на ваши приличия. — Я смерил директора ледяным, жестким взглядом. — Что она подумает? Она уже подумала, что мы — ее единственные преданные люди в этом городе. А нормы этики оставьте для генерала Зарубина. Будете цитировать ему правила хорошего тона, когда он станет опечатывать приют и надевать на вас кандалы. Наша жизнь висит на волоске. Ваша жизнь. Так что сидите, Владимир Феофилактович, и подыгрывайте. Скорбите о матушке-заступнице. И главное — молчите.
Учитель судорожно сглотнул, подавившись воздухом, и обреченно вжался в обивку стула.
Ожидание растянулось минут на двадцать. Степан застыл у дверей немой статуей, бдительно следя, чтобы приютская рвань не прикарманила столовое серебро. Я гипнотизировал взглядом канделябры, машинально прикидывая их стоимость.
Наконец двустворчатые двери бесшумно разошлись. На пороге появилась Анна Францевна. За эти минуты женщина совершила титаническое усилие, собирая свой разрушенный образ по кускам. Небрежный халат исчез. Теперь на попечительнице было строгое темно-синее платье. Седые пряди убраны в аккуратную прическу, в ушах тускло блеснули сапфировые серьги. Осанка выровнялась, вернув ей сходство с надменной птицей.
Землистая бледность проступала сквозь слои пудры, тени под глазами выдавали изнурительную бессонницу. Но во взгляде, устремленном на нас, уже не было прежнего опустошения. Там плескалась сложная смесь: настороженность, уязвленная гордость и крошечная искра заинтересованности. Она хотела верить в эту нелепую сказку про преданных сирот. Ей жизненно необходимо было почувствовать себя нужной.
Она плавно опустилась на стул во главе стола. Тонкие пальцы бессильно легли на полированную столешницу. Женщина картинно, с надрывом вздохнула, опуская ресницы. Умирающий лебедь.
Следом бесшумной тенью скользнул Степан с серебряным подносом. Слуга расставил перед нами тончайший фарфор, разлил дымящийся чай и водрузил в центр стола хрустальную вазу. В ней, дико контрастируя с великолепием сервиза, сиротливо лежали эклеры из нашей картонки. Лакей бросил на меня испепеляющий, полный презрения взгляд, поклонился хозяйке и вышел.
Сухой щелчок замка отрезал нас от внешнего мира.
Я незаметно двинул Феофилактовича ботинком под столом. Пора.
Учитель вздрогнул. Он судорожно сглотнул, вытер вспотевший лоб рукавом.
— Анна Францевна… матушка вы наша, — забормотал директор. Голос его срывался, ломаясь от неподдельного страха, что играло нам только на руку. — Девочки наши… старшие воспитанницы… Из последних крох, что на кухне оставались, муку по сусекам скребли… сахар берегли. Испекли вот, своими руками. Чтобы подсластить вашу скорбь.
Попечительница замерла. Ее взгляд медленно сфокусировался на выпечке.
Слов больше не требовалось. Я перехватил инициативу, но не произнес ни звука. Молча взял со стола бутылку бордо. Штопор нашелся тут же, на серебряном подносе рядом с сервизом. Короткое, выверенное усилие — и пробка с мягким хлопком покинула горлышко. Я взял пустой хрустальный бокал и плеснул на дно темной рубиновой жидкости.
Шагнул к Анне Францевне. Склонил голову в глубоком, почти рабском поклоне и двумя руками подал ей. Я не сводил с нее глаз. Никаких слов, никаких жалоб. Только взгляд — распахнутый, полный абсолютного, фанатичного благоговения.
Она механически приняла бокал. Вино дрогнуло в хрустале. Я физически ощущал, как в ее голове сходится пазл. Дорогие друзья, пившие шампанское в этой самой столовой, брезгливо отвернулись при первых же газетных сплетнях. Светское общество вычеркнуло ее из списков. А эти оборванные, обреченные на голод сироты… Они отдали свои последние крохи. И принесли вино, чтобы унять ее боль.
Он прильнула к бокалу, глоток, один, потом второй, и вот он пуст. Я тут же наполнил его еще раз.
Тишина стояла в столовой. Она протянула руку к эклерам, осмотрела их и, прикрыв глаза, откусила, медленно и с изяществом прожевала, наслаждаясь вкусом, и вновь прильнула к бокалу.
Грудь Анны Францевны судорожно вздымалась. Напудренное лицо исказила гримаса подступающих слез. Губы дрогнули. Бордо сделало свое дело.
Она заговорила. Сначала тихо, роняя слова, как тяжелые камни, но с каждой фразой ее голос набирал горькую, звенящую силу обиды.
— Они ведь даже визитной карточки не прислали… — Попечительница судорожно сжала ножку хрустального бокала, костяшки пальцев побелели. Землистое лицо пошло неровными красными пятнами. — Те, кто еще месяцы назад заискивал, выпрашивал приглашения на мои музыкальные вечера… Графиня Ливен третьего дня в Летнем саду просто подняла лорнет и отвернулась! Как от прокаженной! Свет не прощает скандалов. А Мирон… он выставил меня дурой перед всем Петербургом! Меня растоптали…
Она горько, надтреснуто рассмеялась и картинно прижала ладонь к груди. Театральный жест, за которым скрывалась абсолютно реальная, кровоточащая рана брошенной женщины.
Феофилактович за моей спиной сдавленно охнул и нервно промокнул лоб платком.
Я выждал ровно секунду. Дал эху ее отчаяния повиснуть в полумраке столовой. А затем ударил.
— Крысы! — выплюнул я.
Голос прозвучал резко, с надрывом. Я сбросил маску благоговейного молчания и включил яростный, праведный гнев. Вскочил со стула, словно меня подбросило пружиной.
— Ах они гады! Да кто они такие, Анна Францевна⁈ — Я вперил в нее горящий взгляд. — Кто они такие без вас⁈ Пустышки в шелках! Да они без вашего вкуса, без вашего слова даже узор для вышивки не смогут обсудить, не опозорившись!
Анна Францевна вздрогнула. Бокал в ее руке замер. Она подняла на меня затуманенные глаза, жадно впитывая эту ярость.
— Вы думаете, они отвернулись из брезгливости? — Я подался вперед, опираясь кулаками о столешницу. Мой голос вибрировал. — Да они испугались вашей силы! Вы всегда были выше их, умнее, благороднее! Они еще в очередь выстроятся у вашего парадного! Локти кусать будут, на коленях умолять станут, чтобы вы их обратно пустили! Вы — центр их никчемного мира!
Я видел, как расширяются ее зрачки, как выпрямляется спина под строгим синим платьем, как на пересохших губах появляется тень высокомерной улыбки. Владимир Феофилактович сидел ни жив ни мертв. Я краем глаза видел, как капля пота медленно катится по его виску. Учитель с ужасом наблюдал за происходящим.
Пора.
Я медленно обошел стол. Опустился на одно колено прямо у ее стул. Запрокинул голову, глядя в ее лицо с абсолютной, щенячьей преданностью, и произнес почти шепотом:
— Пускай эти сплетницы отворачиваются. Плевать на них. Для них вы, может, и оскандалились. Но для нас… — Мой голос дрогнул, имитируя подступающие слезы. — Вы единственная, кто о нас думал. Вы для нас как мать. Вы и есть наша матушка!
Анна Францевна перестала дышать. Воздух в столовой застыл. Часы в углу, казалось, перестали отбивать такт. Ей, холодной и бездетной аристократке, привыкшей к казенным речам и льстивым улыбкам, давно никто не говорил таких простых слов.
Нижняя губа попечительницы мелко задрожала. Взгляд метнулся по моему лицу, пытаясь найти хоть каплю фальши, но я держал маску намертво. По слою дорогой пудры медленно прочертила дорожку крупная слеза. Рука Анны Францевны дрогнула, оторвалась от подлокотника и неуверенно, почти невесомо опустилась на мою макушку. Пальцы зарылись в жесткие вихры.
— Мальчик мой… — выдохнула она одними губами.
Я чуть отстранился из-под ее руки. Благоговение в моем взгляде плавно, как по щелчку тумблера, сменилось заговорщицким, лихим блеском.
