Прапорщик 1914: Снарядный голод (СИ), стр. 50

Одиннадцатого я был в третьей роте. Стрельбу эту я слышал и подумал, что пристреливается кто-то с соседней батареи.

Восемь выстрелов легли туда, куда были нужны. Я их не просил, не считал и не делил. Мне о них не доложили.

— Немец полез днём, — сказал Свиридов, выйдя следом. — Я его положил. Написал в сводку.

— Хорошо.

Больше про это ни он, ни я не сказали.

Уже садясь в сани, я вспомнил и велел выгрузить.

— Ваш бомбомёт.

Он поглядел на трубу так, будто впервые её видел.

— Мне он по штату не положен.

— Он и в ноябре был вам не положен. Я его взял под секрет, а держал до нынешнего дня, и держал зря: он у меня в третьей роте стои́т под брезентом, и расчёт его забыл.

— А вам он самим не понадобится?

— Мне обещаны свои. Ежели дадут.

Свиридов подумал и взял, потому что дело.

Сани уходили пустыми, и это было единственное, что я в тот день сделал по своей новой должности, которой у меня ещё не было.

Дощечку он к вечеру дописал и повесил обратно наружу.

Почту привезли девятнадцатого, общей пачкой, с хлебом и с приказами по дивизии, и никакого человека при ней не было.

Приказ лежал третьим сверху.

Он был подписан.

По приказанию главнокомандующего армиями фронта командиру сводного батальона такого-то полка капитану Северцеву предписывалось прибыть в распоряжение штаба фронта к десятому марта сего года, для участия в занятиях по разработке способов атаки укреплённой позиции, доставив материалы разбора боёв на участке полка за ноябрь и декабрь минувшего года, а равно схемы и чертежи, при том разборе составленные. Командировать при нём, для показа приёмов на людях, двух нижних чинов по избранию начальника команды, с выдачею аттестатов на довольствие и литеров на проезд. Капитан Северцев командируется с оставлением в занимаемой должности. По возвращении сформировать при полку команду для опытной разработки способов атаки укреплённой позиции, с придачею взвода гренадер, бомбомётов и инструкторов-сапёров — распоряжением начальника дивизии, по мере возможности и без ущерба для службы в частях. Нижних чинов в потребном числе обратить в команду по укомплектовании полка маршевыми ротами. Опытную атаку произвести к сроку, который будет указан особо, но не позже открытия кампании; о последствиях донести. Срок работ команды — впредь до особого распоряжения.

Внизу стояло: за главнокомандующего — начальник штаба фронта, и число.

Я прочёл его дважды и на втором разе стал считать, как считал в прошлом месяце проект.

Явка — твёрдо. Число, месяц, место.

Гренадеры, бомбомёты, сапёры — по мере возможности и без ущерба для службы в частях. То есть тогда, когда у начальника дивизии эта возможность заведётся, а ущерба не будет.

Нижние чины — по укомплектовании маршевыми ротами. Маршевые роты — по общей разнарядке.

Опытная атака — к сроку, который будет указан особо.

Одна графа стояла пустая по-настоящему, и её надо было заполнять мне: двух нижних чинов по избранию начальника команды.

Я взял чернила и вписал: унтер-офицер Зотов Игнат; ефрейтор Лыков Прохор.

Эти фамилии я уже назвал Ветлугину в феврале и знал, чем это для них кончится. Теперь оставалось проследить, чтоб выписали аттестаты, и не забыть про литеры.

Чернила я промокнул, и вышло чисто.

Под приказом в пачке лежал печатный бланк новой формы — тот самый, отпечатанный в декабре, но уже второго завода, на желтоватой бумаге.

Графа получателя стояла открытой, и в ней было проставлено число суток.

При пункте, отдельной строкой, было напечатано, чьё это дополнение: коллежского секретаря Хлопова.

Я прошёл по этой строке взглядом и перевернул лист.

Дальше шёл циркуляр по трём армиям — о подтверждениях фактического получения. Требовать их предписывалось раз в месяц.

С узлов и со складов.

Батареи в перечне не значились: на батареях, было сказано, приём удостоверяется расходной книгой части, и второго удостоверения от них не требовать, дабы не обременять строевые части перепиской в ущерб службе.

Расписки я просил на конечных получателях. Мне дали на предпоследних.

Внизу циркуляра стояло, что испытание формы разрешено на одно направление и на три месяца, считая с декабря. О продлении не говорилось ничего.

В отдельном конверте, с приёмки, лежала записка от Тураева в три строки: забракованное по декабрьской отправке принято обратно заводом таким-то, и расписка на него пришла.

Столбец он завёл в январе, и тогда тот стоял пустой: обратно ему не отвечали. Теперь в нём будет одна строка — на двадцать с лишним отправок.

Отвечать было не на что, и я не ответил.

Последним я вынул отношение — печатное, о порядке требований на подрывное имущество и на ручные гранаты для взводов гренадер, — и стал читать его по обязанности, потому что мне теперь по этому порядку требовать.

Члены совещания были перечислены внизу, мелко, в две колонки.

Фамилия Лощинина стояла в первой колонке, не первой и не последней.

Я сложил лист и положил его в ту папку, где у меня лежали заявки, потому что заявки пойдут туда.

Потом я достал из сумки старый проект — тот, что Ветлугин оставил под чернильницей и который я месяц носил с собой, — и положил его рядом с подписанным приказом.

Проект был теперь лишний. Я его не выбросил.

Лыков пришёл вечером, и пришёл не с тем, с чем я ждал.

Я думал, он опять скажет про офицеров. Он не сказал.

— Ваше высокоблагородие. В бумаге как про меня написано?

— Ефрейтор такой-то, для показа приёмов на людях.

— А чему я при машине, там не написано?

— Нет.

Он помолчал, и молчал долго.

— Вы допишите. Не для чина. Там будет двадцать офицеров, и всякий про меня прочтёт «нижний чин» и на том кончит. А ежели написано, чему я при машине, — так это про дело, и спорить будут про дело.

Я дописал: ставит номер к чужой машине и доводит его руками; на левом краю у него две машины, наблюдение и связь.

Он прочёл — читал он медленно, водя пальцем, — и остался доволен, и мы про поездку больше не говорили. Согласия он мне так и не дал, а поедет.

Письмо от Гужева пришло в тот же вечер, вместе с письмом от Веры, в одном конверте.

Письмо Веры занимало полстраницы. В нём было, что она жива, там же, и что бумагу и карандаш он спросил у неё сам, и она дала, и что писал он долго. Больше в её письме про него не было ничего, потому что она вернулась к уговору.

Письмо Гужева занимало целый лист, сложенный вдвое и исписанный с обеих сторон, карандашом, кривыми буквами — так пишут, когда выучились писать взрослыми и с тех пор писали раз десять.

Он не спрашивал про меня, не благодарил и не писал про себя ни строки.

Он писал, что в палате лежат больше месяца, и что за это время из палаты выписали семерых, и всех семерых погнали в запасные — нижним чином вообще, безо всякого разбора, кто чему учен. Он стал записывать, кто чем кормился до войны. Двое каменщики, один шорник, один по печам, один коновал. Список у него на четвёртой странице, и просит он, чтоб я поглядел, нельзя ли по этому делу написать бумагу, куда следует.

И была одна просьба поимённо: за рядового Ткаченко, которого фельдшер пишет в нестроевые по руке, а рука у него правая и цела, а левая — три пальца; и что он, Ткаченко, шорник, и что шорник с тремя пальцами на левой работает не хуже, а он, Гужев, за него ручается, потому что видел, как тот в палате чинил ремни санитарам.

Про свои ноги в письме не было ни слова.

Я написал бумагу в тот же вечер — о приписке нижних чинов, возвращающихся по излечении, соответственно ремеслу, буде таковое за ними значится, — и приложил список из четырёх строк, и отдельным пунктом провёл Ткаченко.

Это была последняя бумага, которую я подписал перед отъездом в штаб фронта. Командиром батальона я оставался и по приказу должен был вернуться; говорить о последней бумаге вообще было рано.

Про то, откуда Гужев знает, сколько у нас нынче налицо и что Ситников ковал полдня, а полдня стоял в роте, я догадался на второй странице.