"Фантастика 2026-153". Компиляция. Книги 1-22 (СИ), стр. 42
— Слушаю, ваше высокопревосходительство.
— Я хотел бы, чтобы у меня в крае был — независимый канал по переселенческим делам. Не через канцелярию, не через губернаторов, не через казённые комиссии — а через человека, который сам ездит, сам видит, сам докладывает. Этот человек — Вы. Я Вам предлагаю — раз в три месяца писать мне частное донесение о положении переселенцев в крае. Без формы, без бланков, без отчётности. Просто — что Вы видели за квартал. Я Вам за это назначу — частное жалованье из своих сумм. Триста рублей в квартал.
Воронин посмотрел на меня. Долго.
— Ваше высокопревосходительство. Простите за прямоту. Я — политический. У меня в формуляре — каторга, Сибирь, надзор. Если я начну Вам писать частные донесения — у Вас в Петербурге найдутся люди, которые это используют против Вас.
— Я знаю. Поэтому — частно. Без бумажного следа. Через моего личного секретаря — фамилия Соломин, лысый, в пенсне, у меня в канцелярии. Он — про Ваши донесения никому не скажет. Он мне — вручит лично.
— Хорошо. Допустим. А обратное — что мне с этого?
— Вам — двести рублей жалованья сверх обыкновенного дохода в квартал. Плюс — Ваши предложения, если они мне будут показаться разумными, я буду — пробовать проводить через округ. Не все. Не сразу. Но — проводить.
Воронин помолчал. Потом сказал — тихо, очень спокойно:
— Ваше высокопревосходительство. Я по своему положению — должен Вам сейчас вежливо отказать. Потому что я — каторжный, я под надзором, я — не должен ничего писать никаким начальникам, кроме надлежащих участковых.
Я кивнул.
— Понимаю.
— Но — я Вам не откажу. Потому что Вы — человек, какого я в этой империи за свою службу не видел. Вы предлагаете мне — не услугу, не сделку, а — работу. По делу, ради людей, в интересах простых мужиков. Этого я отвергнуть не могу.
Я кивнул.
— Спасибо, Григорий Фёдорович.
— Не за что. С одной только просьбой — позвольте мне — донесения писать без всяких политических оттенков. Ничего о моих собственных взглядах, ни одного слова. Просто — переселенцы, медицина, землеустройство, цены, налоги. По существу.
— Так и хотел.
— Тогда — по рукам.
Мы пожали руки. Его рука была — сухая, сильная, грубоватая. Рука деревенского человека, не врача.
Когда он ушёл, я ещё с полчаса сидел в гостиной у Линевича. Линевич вернулся, посмотрел на меня вопросительно.
— Ну что, договорились?
— Договорились, Николай Петрович. Спасибо тебе.
— Не за что, голубчик. Я знал, что вам надо встретиться.
И мы — выпили по рюмке коньяка, маленькой — у меня по-прежнему было правило с Линевичем не пить — и разошлись.
В Спасское и Раздольное я ехал — уже с Ворониным внутри. То есть — с пониманием, через какое окно я теперь буду смотреть на переселенческие колонии. Это — изменило мой взгляд.
В Спасском я встретил — обыкновенную колонию. Сорок дворов, деревянные дома, у каждого — баня, амбар, курятник, в каждом дворе — корова, кое-где — лошади. Председатель колонии — пожилой мужик из-под Тулы, по фамилии Клочков, с густой рыжей бородой и с прокурренным голосом. Он мне всё показал, всё объяснил. Я слушал. Записывал.
К концу обхода я понял — что не так в этой колонии. Хорошие дома, хороший скот — но видно было, что земля даётся им — туго. Несколько лет назад здесь был лес, и они его — корчевали сами, по три-четыре десятины в год на семью. Это — по меркам российской деревни — неподъёмная работа. А казённый агроном — приехал сюда два раза за пять лет, оба раза — посмотреть и уехать. Никаких советов, никакой помощи.
— Анисим Григорьевич, — сказал я Клочкову, прощаясь. — Скажите мне честно. Если бы Вам казна выделила — постоянного агронома, тут, в Спасском, на постоянной зарплате, — Вы бы такого взяли?
Клочков посмотрел на меня — вспыхнули глаза.
— Ваше высокопревосходительство. Если бы Вы такого нам выделили — мы бы Вам молоко лучшее в крае поставляли. Я Вам клянусь.
Я улыбнулся.
— Может, и попробуем.
Клочков — низко поклонился. Я ему ответил тем же.
В Раздольном я встретил — другую колонию. Похуже. Из ста семей, пришедших сюда восемь лет назад из Воронежской губернии — оставалось — пятьдесят восемь. Остальные — разорились, вернулись или ушли в город. Председателя у них — не было: умер прошлой осенью от тифа, нового не выбрали. Дома — стоят, но кое-где — заброшенные, со снятыми наличниками, с разобранными на дрова сараями. Скот — мало. Поля — не все обрабатываются. Я посмотрел и увидел — что эта колония, если ей не помочь в течение года, через два года — исчезнет совсем.
Я уехал из Раздольного с тяжёлым сердцем.
Во Владивостоке, у Чичагова, к которому прибыл к двадцатому января, я ему — впервые — рассказал о Воронине. Чичагов выслушал и кивнул.
— Я с ним сам несколько раз говорил, ваше высокопревосходительство. Доктор Воронин — настоящий. И я — могу к этой работе подключиться, если Вы позволите.
— Подключайтесь, Николай Михайлович. Чем больше глаз на крае — тем лучше.
Мы с Чичаговым в эту поездку проработали неделю — над Владивостокской крепостью, над флотом, над донесениями из Японии. Позднеев из Восточного института мне принёс — толстую папку обзоров провинциальных японских газет за последние полгода, с переводом и с комментариями. Я её взял с собой в Хабаровск. По японцам — у меня после этого появилось гораздо более ясное понимание положения.
И — в обратной дороге, в вагоне поезда между Владивостоком и Хабаровском — я открыл тетрадь и записал:
'Январь девяносто первого. Воронин — мой человек по переселенцам. Спасское — выживет, Раздольное — может погибнуть. Чичагов — прочно мой. Японские газеты говорят — будет война, через три-четыре года.
Я в этой империи — не один. Со мной — Селиванов, Чичагов, Зарубин, Линевич, Грибский, Бачурин, Кречетов, Воронин, Чубарь. Со мной — Будберг, Северцов, Соломин, Артемий. Со мной — государь.
Со мной — Татьяна Ивановна.
Я в этой империи — буду работать.
Дальше будет — Безобразов'.
Закрыл тетрадь. Положил в портфель.
Поезд шёл — медленно, через зимние сопки. За окном — снег и лес. Я смотрел в окно и думал — о паренке в Михайло-Семёновской, о старике в Чжаогоу, о девочке в полосатой рубашке за проволокой лагеря на Зее. О Клочкове в Спасском с его молоком. О пятидесяти восьми семьях в Раздольном, которые могут не выжить без помощи.
Это было — моя страна. Уже — моя.
Я смотрел в окно и думал.
Дальше — Безобразов. Дальше — Петербург. Дальше — четвёртый год. Дальше — пятый. Дальше — третье десятилетие, в которое мы — вступим.
По уставу.
Глава 16
Письмо от Абазы пришло в апреле.
Это было — большое письмо, на восьми страницах, тёплого, дружеского, почти семейного тона, написанное от руки самим Абазой — без писаря, без переписчика. Я его получил пятнадцатого апреля, в обыкновенной утренней почте, и сразу узнал по почерку — крупному, размашистому, с длинными петлями у заглавных букв. Этот почерк я в моей нынешней жизни видел впервые, но общая голова мне его выдала с одного взгляда: контр-адмирал Алексей Михайлович Абаза, статс-секретарь, бывший флигель-адъютант, член комитета по делам Дальнего Востока — человек безобразовского круга, доверенное лицо самого Безобразова в придворных кругах, и, пожалуй, наиболее активный из всех его компаньонов.
Я начал читать.
«Многоуважаемый Николай Иванович, дорогой друг…»
Это было — первое лукавство. Никакими «дорогими друзьями» мы с Абазой не были и быть не могли. Я с ним лично виделся, по моей общей памяти, два раза в жизни — оба раза в Петербурге, на больших обедах в общих компаниях, и оба раза мы обменялись не более чем тремя фразами. У Гродекова с Абазой не было — никаких особенных отношений. Письмо начиналось как письмо к близкому, но между нами никакой близости не было.
Я насторожился — и стал читать дальше.
«Мы все здесь, в Петербурге, с большим вниманием следим за Вашими действиями в Приамурье и не можем не выразить Вам нашего самого искреннего восхищения. То, что Вы предприняли в течение последних двенадцати месяцев — Ваша подготовка края к Китайской кампании, Ваше участие в маньчжурском походе, Ваш отказ от аннексии правобережья — всё это, по нашему общему здесь мнению, есть проявление государственной мудрости высочайшего разбора, какого нам в столице, к нашему стыду, не хватает».
