"Фантастика 2026-153". Компиляция. Книги 1-22 (СИ), стр. 13

Если у меня есть ниша, в которой я не лгу, — у меня есть откуда дышать.

Это, голубчик, было важное открытие.

Доклад Глуздовского был хорош.

Я приехал к восьми, в собственное здание Приамурского отдела РГО — это был такой же скромный одноэтажный домик на Тихменевской улице, в трёх кварталах от штаба. В небольшом зале человек на двадцать сидели местные интеллигенты — учителя, чиновники, два-три офицера, один священник из старообрядческой семьи (он был крещён, но дед у него — старообрядец, так мне коротко шепнул Северцов), пожилая женщина в тёмном платье, представительница женской прогимназии. Я сел в первом ряду, с Бачуриным справа и каким-то незнакомым мне господином в очках слева. Господин оказался ссыльным из Малороссии, преподавателем реального училища, фамилия — Кащенко, по политической части прошлого десятилетия, привезён в Хабаровск четыре года назад. Я ему кивнул. Он мне ответил коротким, сдержанным поклоном.

Глуздовский — высокий, сухой, с чёрной бородой — два часа рассказывал о своей экспедиции в Хинганский хребет. Образцы он развесил по доске, схему хребта нарисовал мелом во всю стену. Говорил живо, с жестами, иногда с шутками — над своими собственными промахами в горах, как у него сорвалась в ущелье ослица с поклажей и как он три дня потом её ловил. Я слушал и думал: вот, голубчик, это и есть Россия. Это и есть твоя Россия. Тут люди, которые в Хинганских горах две недели тащатся пешком ради того, чтобы привезти из них пару ящиков камней, — потому что про эти горы у нас в Петербурге никто ничего не знает. Тут учитель ссыльный сидит в первом ряду, потому что ему интересно, кто куда сорвался с поклажей. Тут, в этой комнате, среди двадцати человек — страны больше, чем во всём Зимнем. И ты — председатель этого собрания, голубчик, и в твоём кресле — которое тебе сегодня постелено в первом ряду, на красной подушечке, — ты вот этот вот мир обязан беречь.

Я не выдержал. Когда после доклада объявили перерыв и пригласили перейти к самовару, я остался сидеть в кресле минуту лишнюю. Бачурин это заметил, ничего не сказал, просто пошёл к самовару раньше. Дал мне минуту — один.

Я сидел и думал: вот, Сергей Михайлович. Вот за что мы тут будем работать. Не за безобразовцев, не за безобразовцев против Витте, не за Куропаткина против Куропаткина. За вот этих самых двадцати человек в комнате на двадцать стульев, с самоваром в углу и с мелом на доске. За учительницу из прогимназии. За Глуздовского с его ослицей в Хингане. За Бачурина с его Хохо в Малышеве. За Кащенко, который досидит свою ссылку и вернётся к семье в Полтаву, потому что я его, голубчик, не дам в обиду никому. Вот за это.

Я поднялся и пошёл к самовару.

Вечер закончился поздно, в двенадцатом часу, — я с тремя оставшимися членами общества, включая Глуздовского и Бачурина, обсудил дальнейшие планы экспедиций на лето. Обещал поддержать материально из сумм генерал-губернаторской канцелярии — двести рублей. Это, по их лицам, было больше, чем они ожидали. Глуздовский даже привстал, чтобы пожать мне руку.

— Ваше высокопревосходительство… это…

— Иннокентий Павлович, голубчик, — я уже знал имя-отчество, общая голова работала исправно, — это ваш край и ваше дело. Это, в конце концов, и моё. Считайте, что мы с вами в нём участвуем по равным долям — вы ногами, я кошельком.

Все засмеялись. Глуздовский снова сел.

Я возвращался домой поздно, в своей коляске, с фонарями по бокам. В Хабаровске уже стояла настоящая ночь — без петухов, без работ на пристани, только редкие огни в окнах и собачий лай где-то в переулке. Северцов сидел напротив, молчал. Я тоже молчал. Мне думалось.

Думалось о следующем. У меня в обыкновенный рабочий день, оказывается, может быть простое человеческое удовольствие. Не служебное, не победное, не чай со Соломиным под обещание лояльности — а просто человеческое, как у всякого мужика после хорошей работы и после хорошего разговора. Я об этом удовольствии забыл за последние пять лет в Подмосковье. Я думал, что меня этого лишили навсегда, вместе с погонами и с Татьяной Ивановной. А вот — пожалуйста, в чужом теле, в чужой эпохе, в чужом мундире — это удовольствие ко мне снова пришло. Через ослицу в Хинганском хребте. Через Бачурина с его Хохо. Через витрину, в которой лежала моя — не моя — книга.

Я поднялся к себе, разделся, лёг. Артемий принёс свечу, поставил у кровати.

— Артемий.

— Да, ваше высокопревосходительство.

— Скажи Феодосии Сергеевне завтра — обед попроще. Гречневая каша с грибами, если есть. И солёные огурцы.

Артемий чуть удивился — я по голосу почувствовал, — но ответил по-уставному:

— Слушаюсь, ваше высокопревосходительство.

— И — голубчик — я хотел тебя ещё спросить. Куда у нас в Хабаровске купеческая баня? Если в среду я захочу париться — где это?

Тут Артемий опять удивился, но опять не показал виду.

— В среду — у Богомолова на Выборгской. Лучшая в городе. Вы в неё в прошлом году ходили дважды. Прикажете заказать?

— Закажи. На завтра, на вечер. Час до закрытия мне одному, без посторонних. Я приду с Селивановым, может быть.

— Слушаюсь.

— Спокойной ночи, голубчик.

— Доброго здоровья, ваше высокопревосходительство.

Он поклонился, вышел, унеся свечу. Я остался в темноте.

И, лёжа в темноте, в чужой высокой кровати с пологом от комаров, я подумал — последнее за этот день: ну вот, Николай Иванович. Ну вот, Сергей Михайлович. Кашу будем есть. Париться будем. Книжку про Туркмению, может быть, и перечитаем.

И заснул крепко — впервые за пять ночей.

Утро среды началось с дождя — мелкого, серого, монотонного, какой бывает на Дальнем Востоке в начале мая, перед настоящим теплом. Амур за окном стоял свинцовый, без блеска, пристань была пустая, на дальней стороне реки сопки тонули в низких облаках. Я проснулся и долго лежал, прислушиваясь — дождь шёл по железной крыше тонкой шепчущей дробью, ровно, не усиливаясь и не утихая. Хорошо.

В этот день — третий, считая от понедельника, — я закончил план Селиванова. Дочитал последние страницы, подбил итог, переписал блокнот набело: тридцать две поправки разной важности, из них четыре существенных, остальные — мелкие. Я был доволен. Это был хороший план, и с моими поправками он становился ещё лучше. С таким планом можно было встречать конец июня без паники.

После обеда я съездил к Селиванову. Положил перед ним блокнот.

— Андрей Николаевич. Я закончил. Поправки тут.

Он взял блокнот, открыл. Полистал. Кивнул.

— Спасибо, ваше высокопревосходительство. Если позволите, я возьму два дня — посмотреть, понять. Потом сядем вместе.

— Берите, Андрей Николаевич. Время есть.

Это была короткая встреча, минут на двадцать. Я уехал от него, заехал в канцелярию, подписал у Соломина три бумаги — две незначительные, одну посерьёзнее, по поводу пенсии вдове умершего штабс-капитана 4-го Восточно-Сибирского стрелкового полка. Подписал. Вернулся домой к четырём.

И тут, в моём кабинете, на столе, в чистой жёлтой папке с синим шнурком, лежал петербургский пакет.

— От военного министра, — сказал Северцов, заметив мой взгляд. — Прибыл с курьером сегодняшнего дня, через Сибирский военный округ.

Я посмотрел на пакет. Пакет смотрел на меня. Сургучная печать была цела.

— Спасибо, Сергей Андреевич. Идите.

Северцов поклонился, вышел. Я остался один.

Сел в кресло. Минуту смотрел на пакет, не торопясь. Подумал: вот тебе и неделя. Я не писал — а Куропаткин мне всё равно написал. Это означает, что в Петербурге уже сами начали шевелиться, что моя осторожность с письмом оказалась правильной, что мне сейчас, может быть, уже не нужно ничего просить — мне нужно только принять то, что мне предлагают.

Я взял со стола серебряный нож-дельфинчик, аккуратно вскрыл сургуч. Развернул бумагу.

Письмо было короткое — на полстраницы.

«Многоуважаемый Николай Иванович. Государь Император, на докладе моём сего числа, изволил указать на необходимость особенного внимания командующих войсками Приамурского и Сибирского военных округов к положению вдоль линии Восточно-Китайской железной дороги и в полосе её отчуждения. Прошу Вас, в развитие сего высочайшего указания, представить Военному министерству Ваши соображения о состоянии вверенных Вам войск и о тех мерах, кои Вы, по Вашему суждению, полагали бы необходимым принять в случае осложнения общего положения. Срок представления — две недели. Жду с нетерпением. С уважением и пр., А. Куропаткин».