Отморозок 10 (СИ), стр. 33

Вот это, пожалуй, лезло в глаза особенно. Горбачевская борьба за трезвость вроде бы шла полным ходом, а по факту жизнь вокруг стала еще кривее. Нормально выпить людям стало труднее, зато самогон гнали едва ли не в каждом дворе, одеколон и прочую гадость жрали уже совсем отчаявшиеся, а разговоров о том, где «достать выпить по-человечески», стало в разы больше.

На пляже мужики в тени навеса говорили о том, что виноградники по стране вырубили как дураки, а толку — ноль. Вместо качественного продукта пошел сплошной «шмурдяк». Один, с белыми от соли плечами, зло говорил, что раньше, мол, человек после работы мог свободно взять бутылку нормального вина и, никому не мешая, культурно отдохнуть в хорошей компании, а теперь, приходится искать какую-то бормотуху и от всех прятаться словно ты украл, а не купил. Ему охотно поддакивали. Причем, делали это не шепотом, как раньше, а уже почти в полный голос.

Вот это тоже было новым. Люди стали говорить свободнее. Злее. Уверенней. Словно почувствовали, что прежняя грань дозволенного куда-то отъехала, и пока никто не знает, где теперь новая. Раньше в публичном месте так легко не обсуждали решения сверху, как выходку какого-нибудь соседа-идиота. А теперь — пожалуйста. Не все, конечно. Многие по старой памяти еще оглядывались. Но сама интонация изменилась. Страна начала уже разговаривать по-другому.

И к власти люди начали относиться иначе. Ругали ее и раньше, но в основном на кухнях, вполголоса, боязливо оглядываясь на стены. Теперь о ней все чаще говорили открыто — не только о местной, но и о центральной.

Первый день я почти целиком просидел у Татьяны Владимировны дома. С утра припекло так, что даже до моря тащиться не хотелось. Хозяйка включила телевизор, который стоял во дворе и делала закатки на зиму в летней кухне. Я, делая вид, что просто валяюсь на гамаке в тени деревьев, внимательно слушал все подряд: новости, какие-то интервью, разговоры про ускорение, хозрасчет, кооперацию, обновление, новые подходы.

Слова были еще советские, правильные, но за ними уже чувствовалась растерянность. Будто наверху сами не до конца понимали, во что влезли, и теперь пытались словами удержать то, что уже начинало расползаться по швам.

Вечером Татьяна Владимировна прямо во дворе чистила баклажаны в большой эмалированный таз и краем уха слушала программу «Время».

— Опять языками мелют, — недовольно буркнула она мне, когда я подошел и сел на стул стоящий рядом. — Все у них то ускорение, то перестройка, то новое мышление. А нормальной колбасы как не было в магазинах, так и нет.

— Может, потом будет, — сказал я нейтрально, точно зная, что колбаса то, как раз появится. Правда многим, ее не на что будет купить.

— Ой, молодой человек, — фыркнула она. — Вы мне это «потом» не продавайте. Я в этой стране столько этих «потом» видела, что на три жизни хватит. Сейчас одно вижу: люди стали нервные, наглые и жадные. Это мне больше всего не нравится.

Она сказала это без политики, без умных слов, но очень точно. Именно так все и ощущалось. Нервные, наглые и жадные. У кого-то появлялись деньги, у кого-то только разговоры о деньгах, а у большинства — только ощущение, что вокруг кто-то уже начал жить иначе, быстрее и богаче.

Это особенно хорошо ощущалось в городе. Кооперативы лезли в глаза как тараканы из щелей. На вывесках, в объявлениях, в разговорах людей. Где-то открыли кооперативное кафе, где цены такие, что обычному советскому человеку проще в обморок упасть, чем поужинать. Где-то начали шить «настоящую фирму». Где-то кто-то уже «крутился» при рынке, при овощебазе, при гаражах, на шабашках, в частном извозе. И рядом с этими поднявшимися кооператорскими делягами уже начали появляться другие фигуры — крепкие коротко стриженные ребята, чаще из спортсменов или из тех, кто недавно вернулся из армии, особенно из Афгана.

Они пока еще не стали хозяевами улицы, как это случится в будущем, но уже весьма заметны. Крутятся возле кооперативных точек, стоят возле рынков, где-то что-то решают, кого-то сопровождают, у кого-то «охраняют порядок». Зная будущее, я хорошо понимал, куда это приведет. Старые блатные еще держали землю, но новая силовая порода, не связанная условностями блатной этики, желающая взять все под себя здесь и сейчас, уже проклевывалась. И уже скоро эти две силы схлестнутся между собой за контроль над ресурсами и территорией. И блатным придется сильно потеснится.

На пляже изменения тоже были видны. Под навесами лежали семьи с детьми, тетки натирали друг друга кремом, мужики играли в карты, кто-то тащил арбуз, кто-то копченую рыбу, кто-то вяло флиртовал с девушками. И среди этого курортного многообразия уже мелькали совсем другие типажи. Молодые крепкие парни с слишком уверенной походкой, дорогими по местным меркам часами, новыми очками, спортивными сумками, хорошими кроссовками. Еще не полноценные новые хозяева жизни, до тех было еще далеко. Но первые ростки скорых перемен. Те, кто почувствовал — время старых правил и идеологических догм уже заканчивается, и если успеть первым, то можно сесть на денежный поток.

Я лежал на горячем песке, смотрел в голубое небо и думал о том, что страна очень быстро катится к пропасти. Пока это можно не замечать, если закрывать на все глаза и жить одним днем. Но если у тебя за спиной есть опыт уже прожитой жизни, то приметы надвигающегося хаоса нельзя пропустить мимо.

Инфляция еще не рвет все в клочья, как это будет позже, но деньги уже начали терять свою ценность. Формально рубль еще остается рублем. Купюры те же. Цифры вроде понятные. А внутреннее чувство стоимости уже поплыло. На рынке цены живут своей жизнью. В кооперативных магазинах и кафе вообще своей. Люди все чаще говорили, что «на эти деньги уже ничего не купишь». Это был очень дурной симптом. Сам по себе рубль еще не умер, но уважение к нему уже начинало шататься.

На второй день я купил несколько газет и просидел с ними чуть ли не полдня в скверике, то перелистывая страницы, то просто слушая разговоры вокруг. Печатали теперь заметно больше такого, о чем раньше писали осторожно, или не писали вовсе. Обсуждали перегибы на местах, недостатки, какие-то новые инициативы, неэффективность, борьбу с привилегиями, кооперацию, хозрасчет. Даже язык газет стал каким-то нервным. Не свободным до конца, нет. Но уже с зазорами. Уже с попыткой сказать чуть больше, чем можно было еще вчера.

К вечеру второго дня у меня в голове сложился довольно ясный вывод. Страна еще жива, еще держится на старом железном каркасе, но внутри этот каркас уже скрипит. Позднебрежневский застой сменился не оздоровлением, как многие надеялись, а какой-то опасной раскачкой. Вверх полезли люди с деньгами, инициативные кооператоры, демагоги разных мастей использующие вновь обретенную свободу излагать свои мысли. А вниз, под все это, уже начинала просачиваться будущая грязь — первые крыши, первые рэкетирские группировки, первые быстрые люди, которые поняли, что можно жить не по закону и даже не по понятиям, а по своей личной выгоде.

Я сидел вечером у моря, смотрел, как солнце садится в розово-грязноватую дымку над водой, и с грустью думал о том, что вернулся не в Союз своего ухода, а в уже начавший мутировать больной организм. Он и в восемьдесят пятом был явно нездоров, но вместо лечения, шарлатаны, пришедшие к власти, начали дикий эксперимент с большой страной. И чем дальше, тем быстрее будут происходить негативные изменения.

Это нужно было просто принять. Без ностальгического нытья о якобы уходящих хороших временах. Без иллюзий, что я смогу развернуть такую махину в одиночку. Сознание огромных масс уже сдвинулось. Даже убери сейчас Горбачева — назад это уже не откатишь без большой крови, и еще не факт, что даже большая кровь что-то исправила бы.

Просчитать последствия реального вмешательства в историю невозможно. Ни мне, ни целому институту умников. Любое серьезное изменение сразу начнет ломать ту версию будущего, которую я еще помню. А значит, нечего мечтать о несбыточном. Нужно заниматься насущными делами и постепенно врастать в новую жизнь.