Измена. Хорошая жена (не) молчит, стр. 4

— Соня, иди ко мне, малышка.

Она делает шаг назад. От меня. Этот шаг страшнее любого крика, любого проклятия. Мой ребенок боится меня. Она качает головой, ее глаза полны такого взрослого, такого невыносимого горя. Разворачивается и молча, на цыпочках, как мышонок, спасающийся от кошки, бежит наверх, на чердак. В свое убежище. Туда, где ее не достанет моя война.

Я остаюсь сидеть. Анна, сжав кулаки до побелевших костяшек, уходит к себе, и хлопок ее двери звучит как выстрел. Мария, беззвучно рыдая, сползает по стене и убегает в свою комнату, оставляя на паркете мокрую дорожку. Я одна. В пустой, гулкой, мертвой гостиной. С белым конвертом на столе. Я победила. Я свободна.

Я смотрю на свои руки. Руки, которые спасают чужие жизни. Руки, которые держали моих новорожденных дочерей. Руки, которые час назад запускали сердце незнакомого мальчика, возвращая его матери. И вдруг с абсолютной, леденящей душу ясностью понимаю. Это не он. Это я. Я только что взяла молоток и разбила жизнь своих детей на три кровоточащих, неровных осколка. Я смотрю на свои руки. Руки хирурга. Руки спасителя. Руки убийцы.

И прощения этому нет. Никогда.

Глава 4

Прошел месяц. Или год. Или вечность. Время перестало существовать. Оно спрессовалось в одну бесконечную, серую, гудящую суточную смену. Я впаяла себя в эту больницу, как в саркофаг. Я замуровала себя в ее стенах, пропахших хлоркой, болью и смертью. Работа стала моим наркотиком, моим ядом и моим единственным антидотом.

Здесь все было просто. Логично. Есть тело. В нем — поломка. Моя задача — найти и устранить. Перерезанная артерия. Отекающий мозг. Отказавшие почки. Я режу, сшиваю, вливаю, откачиваю. Я — механик в мастерской человеческих тел. Я — бесстрастный бог, который не задает вопросов «за что?» и «почему?». Я просто делаю свою работу.

Потому что за стенами этой больницы, в моем собственном доме, который больше не был домом, я была бессильна. Там я не могла ничего исправить. Там кровоточили души, а не тела. И мой скальпель был бесполезен.

После той ночи, ночи, когда я принесла домой приговор, наш дом превратился в минное поле. Мы больше не разговаривали. Мы передвигались по нему, как три тени, стараясь не пересекаться, не встречаться взглядами. Тишина стала нашим языком. И она была оглушительнее любых криков.

Анна, моя маленькая воительница, возвела вокруг себя стену из цинизма и ненависти. Она перестала говорить об отце. Она просто вычеркнула его из своей жизни, из нашей жизни, с той же безжалостной решимостью, с какой я вырезаю опухоль. Она готовилась к экзаменам с остервенением камикадзе, словно знания могли стать броней от боли. Но по ночам я слышала, как она плачет в подушку. Тихо, задавленно, чтобы я не услышала. Чтобы не показать свою слабость. Моя девочка. Моя копия. Мое проклятие.

Мария превратилась в призрака. Она похудела, ее огромные глаза стали еще больше, в них застыл вечный, немой укор. Она стала моим ходячим зеркалом, в котором я видела только свою вину. Она больше не пыталась нас мирить. Она просто страдала. Молча. Глубоко. Разрушая себя изнутри.

А София… София перестала рисовать. Ее альбом, когда-то полный ярких, солнечных картинок нашей семьи, теперь лежал на чердаке, покрываясь пылью. Она почти не выходила из своей комнаты. Она жила в своем мире, куда мне не было входа. И ее молчание было самым страшным обвинением.

Я сбегала от них. Сбегала сюда, в этот ад, который был моим единственным раем. Я брала смены одну за другой. 36 часов. 48 часов. Я доводила себя до полного физического истощения, до того состояния, когда мозг отключается и остается только тело, работающее на чистых рефлексах. Сон был роскошью, которую я не могла себе позволить. Потому что во сне приходил он. Игорь. И я снова и снова переживала тот вечер, тот поцелуй, тот его голос за спиной: «С Леной все кончено».

Наркоз. Я жила под вечным наркозом из усталости, кофеина и чужой боли. Это было единственное, что спасало меня от моей собственной.

Игорь

Я не знал, что такое ад. Я думал, ад — это когда ты теряешь все. Я ошибался. Ад — это когда ты все потерял, но отчаянно, до кровавых соплей, пытаешься это вернуть, разбивая лоб о стену молчания и ненависти.

Первый месяц после ее подписи я был в прострации. Я пил. Я не ходил на работу. Я лежал в своей стерильной, пустой квартире и смотрел в потолок, пока он не начинал плыть перед глазами. Я упивался жалостью к себе.

А потом я понял. Она не вернется. Никто не придет и не спасет меня. И тогда во мне проснулась злость. Нет. Не злость. Ярость. Ярость утопающего, который готов утащить за собой на дно всех, кто оказался рядом.

Я решил бороться.

Я не знал, как. Я привык решать проблемы деньгами, связями, давлением. Я — бизнесмен. Я — стратег. Но я оказался полным, абсолютным профаном в стратегии любви и прощения.

Первый удар я нанес по самому больному месту — по Ане. Моя гордость. Моя копия. Мой самый яростный враг. Я звонил ей. Десятки раз. Она не брала трубку. Тогда я начал писать.

«Анечка, доченька, прости меня. Я был неправ. Я люблю вас больше жизни».

Ответ пришел через минуту. Одно слово.

«Сдохни».

Я смотрел на это слово, и меня трясло. Не от обиды. От бессилия. Я сам научил ее этой жестокости.

Тогда я решил зайти с другого фланга. Через Машу. Моя мягкая, моя добрая девочка. Моя совесть. Я знал, что она — мое слабое звено. И я ударил по нему со всей своей эгоистичной силой.

Я караулил ее после школы. Она испугалась, когда увидела меня. И этот ее испуг резанул меня по сердцу больнее, чем слово Ани.

— Машенька, не бойся. Это я, папа.

— Папа, мама не разрешает…

— Я знаю, котенок. Я просто хотел передать тебе. Для нее.

Я протянул ей бархатную коробочку. Там было колье. То самое, которое она хотела на нашу годовщину. Белое золото, россыпь мелких бриллиантов. Цена — как крыло от самолета. Я думал, что смогу купить ее прощение. Идиот.

Маша смотрела на коробочку, потом на меня, и в ее глазах стояли слезы.

— Папа, не надо. Ты делаешь только хуже.

Но я вложил коробочку ей в руки.

— Пожалуйста, дочка. Просто передай. Скажи, что я жду. Что я все исправлю.

Она кивнула и убежала, прижимая к себе эту проклятую коробку, как бомбу с часовым механизмом. Я смотрел ей вслед и чувствовал себя последней сволочью. Я только что втянул собственного ребенка в свою грязную войну. Я сделал ее предательницей в глазах матери и сестры.

Но я не остановился. Я позвонил Максиму, нашему общему другу, крестному Ани.

— Макс, ты должен мне помочь.

— Игорь, ты идиот, — ответил он без предисловий. — Я тебя предупреждал.

— Я знаю! Знаю, что идиот! Но я не могу без них! Я с ума сойду! Поговори с ней. Ты единственный, кого она станет слушать. Скажи ей, что я на все готов. На колени встану. Что угодно!

— Она не хочет с тобой говорить, Игорь. Она тебя ненавидит.

— Она меня любит! — заорал я в трубку, как безумный. — Любит! Иначе бы не страдала так!

Максим долго молчал. Потом вздохнул.

— Хорошо. Я попробую. Но я ничего не обещаю. Ты сжег все мосты, друг. Абсолютно все.

Я повесил трубку и впервые за месяц почувствовал что-то похожее на надежду. Гнилую, слабую, но надежду. Я запустил свои торпеды. Теперь оставалось только ждать, когда они достигнут цели.

Елена

— Сепсис. Полиорганная недостаточность. Шансов почти нет.

Мы стояли в ординаторской. На рентгеновских снимках, подсвеченных ледяным светом, чернели легкие пациента. Он умирал. Медленно, мучительно. И мы были бессильны.

— Мы можем попробовать экспериментальную схему антибиотиков. Но это риск. Печень может не выдержать, — голос Андрея Николаевича Сомова, заведующего кардиологии, был ровным, спокойным. Он никогда не повышал голос. Никогда не паниковал.