Вечный эскорт, стр. 96

Пора бы всем возвращаться на круги своя.

Вот Герман и возвращается.

А куда возвращаться из плавания Анастейше? Найдет ли она свой берег?

Вернемся в Париж и к Викторин Мёран. За время ее отсутствия произошло много громких событий: франко-прусская война, осада Парижа, Парижская коммуна.

Мане ушел воевать, он стал офицером артиллерии и был ранен.

Дега патриотично записался добровольцем в армию, но во время стрельб обнаружилось, что художник плохо видит правым глазом — это было началом болезни, которая обернулась в конце жизни практически полной слепотой. Он был разочарован тем, что ему назначили канцелярскую работу в Провансе.

Ренуар был призван в кавалерию. Моне и Писсарро не пожелали воинской славы: Моне покинул Париж и отправился в Голландию, а Писсарро отплыл в Англию. Сезанн уехал подальше от Парижа, в рыбацкую деревушку Л'Эстак на юге Франции. Многие другие тоже бежали из столицы, вместо того чтобы остаться и защищать ее.

Фредерик Базиль, один из основателей импрессионизма, ушел добровольцем на фронт, его убили в бою под Бон-ла-Роланд. Ему было неполных двадцать девять лет.

Гюстав Курбе примкнул к Парижской коммуне, управлял при ней общественными музеями, был комиссаром по культуре и руководил разрушением Вандомской колонны.

Луи-Наполеон оказался в изгнании в Лондоне. Головокружительная история, бесславный конец, Париж стоит обедни!

Мане не видел Викторин более шести лет. Она не дала ему никаких объяснений по поводу своего долгого отсутствия.

Вернулась Мёран без Туанетты, повара и слуг. Ей не удалось сохранить ничего из того, чем раньше ее столь щедро одаривали богатые покровители.

— Почему мы так много времени потратили впустую, бегая друг от друга? — спросила Викторин у Эдуарда.

— Жизнь не может быть измерена временем, — ответил Мане. — Она всего лишь череда впечатлений.

Викторин вновь согласилась позировать художнику.

«Эдуард Мане пишет „Партию в крокет“, а в соседнем садике, принадлежащем его приятелю, тоже художнику, — „Железную дорогу“.

У решетки, расположенной перед полотном Западной железной дороги, сидит женщина, рядом с ней стоит девочка. Эта женщина, чей силуэт присутствует и в „Партии в крокет“, — да, ее не сразу узнаешь, но ошибки тут нет — это она, конечно, она, Олимпия, Викторин Мёран», — свидетельствовали искусствоведы.

У Викторин обнаружились и собственные притязания: отныне она тоже будет писать картины и добиваться почестей в Салоне. После поездки в Америку она не только вновь позировала Мане, но и стала брать уроки живописи. Ей отчасти удалось осуществить свои мечты; она несколько раз экспонировалась в Салоне: в тысяча восемьсот семьдесят шестом (в год, когда не приняли «Художника» и «Стирку» Мане) она выставила портрет, а в тысяча восемьсот семьдесят девятом году — «Нюрнбергскую бюргершу XVI века».

После смерти Эдуарда жизнь Викторин пошла под уклон. Она стала питать слабость к алкоголю и завела любовные отношения с известной натурщицей Мари Пеллегри. Затем наступило время полной безвестности.

Можно было только строить догадки, что стало с Викторин, когда спустя шесть месяцев после похорон живописца, в начале августа тысяча восемьсот восемьдесят третьего года, мадам Мане [145], вдова Эдуарда Мане, обнаружила среди корреспонденции любопытное письмо: «Вам, несомненно, известно, что я позировала для многих его картин, особенно для „Олимпии“, его шедевра, — писала Викторин. — Г-н Мане принимал во мне большое участие и часто говорил, что если он продаст картины, то уделит мне какую-то сумму. Я была тогда слишком молода, беззаботна… Уехала в Америку. Когда я вернулась, г-н Мане, который как раз продал много картин г-ну Фору, предложил мне кое-что. Я отказалась; но, когда благодарила, сказала, что если не смогу больше позировать, то напомню ему об этом обещании. Эти времена настали раньше, чем я предполагала; в последний раз, когда я видела г-на Мане, он пообещал заняться мною, помочь устроиться билетершей в театр и еще сказал, что отдаст то, что мне причитается…»

Не имеющая ни работы, ни денег Викторин взывала о помощи к мадам Мане. Неизвестно, как ответила на эту просьбу вдова живописца. Но никакая щедрость не могла уже остановить необратимое падение прославленной «Олимпии».

«В последний раз Меран выставляла в Салоне тысяча восемьсот восемьдесят пятого года свой автопортрет. Торгуя своими увядшими прелестями, она пыталась дополнительно выручить жалкие гроши тем, что предлагала какие-то рисунки клиентам сомнительных заведений Монмартра. Потом ходила с ручной обезьяной и играла на гитаре перед кафе на площади Пигаль. Пила. Ей дали прозвище Ля Глю — „Смола“. Около тысяча восемьсот девяносто третьего года Тулуз-Лотрек время от времени бывал в ее убогой лачуге и приносил ей сласти» (Перрюшо).

Так бесславно и одиноко складывалась жизнь Викторин, пока в тысяча восемьсот девяносто восьмом году она не познакомилась с некой Мари Дуфур. С ней она переехала в парижский пригород Коломб, где и умерла в преклонном возрасте семнадцатого марта тысяча девятьсот двадцать седьмого года.

42

Не знаю, что со мной. Я весь горю, не могу ни оценить, ни понять… Что происходит? Похоже, опять помутнение рассудка. Теперь я уже ничего не понимаю.

Вроде повидался со Стейшей, она рада мне. Опять роман в письмах, просто гимназисты какие-то — смех, да и только.

Решил все-таки вернуть должок Леньке Мелихову — не буду же я подставлять вторую щеку? Перед моим отъездом в Майами он выглядел немного испуганным — посмотрим, как теперь заговорит. А если ему тогда показалось, что именно я был не в себе? Ни с того ни с сего взял и поехал в Майами — конечно, не в себе!

Может, Ана действительно пошутила? Очень уж я на нее напирал, а она не терпит вторжения в личное пространство, вот и выложила свою наскоро придуманную версию. Что у нее может быть с этим слизняком? Не верится как-то. Но я решил все-таки покошмарить его для острастки.

В общем, чуть было глупостей не наделал с этим Ленькой. Прилетел в Москву. Вот, думаю, сейчас перекину деньги на карту Аны, а потом зайду к красавчику Мелихову, поговорю с ним — ну, по обстановке, — а вечером — домой, в Питер.

И вдруг Ана звонит. Прости, говорит, меня, дуру. «Плохо тебя встретила. И нервы тебе порчу. Наговорила с три короба — только чтобы подразнить. Ты же со мной столько не связывался, пропал». «Так я и телефона твоего не знал», — отвечаю. «Ящик знал, скайп знал, мессенджер знал. Вот и получай по полной. Да нет, о Дауде я тебе все правильно сказала, он мне действительно помог — можно сказать, что и спас. А о Леньке — ерунда, не вздумай на него наезжать. Прошу тебя: ни слова о нашем разговоре — а то неудобно получится. Короче, не звони ему. Мальчик ни в чем не виноват. Ну, поухаживал немного. Помогал. Все очень мило. Да и когда это было? Герман, если я кого и любила, то, наверное, только тебя. Не хотела сама себе признаваться. Потому что гордая. А у нас с тобой всегда было полное взаимопонимание.

Послушай меня, ты большие деньги-то не перегоняй на карту, сохрани для лучших времен. Они нам пригодятся. Из того, что ты положил, я закрою кое-какие долги. И билет куплю. Да, я поеду в Россию. Вначале — в Москву. Того, что ты положил, хватит на операцию. Это два-три месяца. Хочу операцию в Москве сделать, у меня в столице хирург челюстно-лицевой, я ему доверяю — мастер от Бога. Приедешь в столицу — повидаемся, это же не в Майами лететь. Вместе встретим Новый год. Или я к тебе прикачу на каникулы. В общем, как-то так. С Даудом проблем не будет. А разберусь с операцией — переберусь к тебе. Устроим себе медовые полгода. У меня есть такая идея… Ты же не привязан к работе? Можешь уволиться, когда захочешь. Возьмем круиз на шесть месяцев — и по жарким странам. Разве мы не заслужили праздника? Я так счастлива, Герман. Уже хочется поскорее домой. Скучаю по тебе. И по Москве тоже. Ты рад, ты ведь хотел этого?»