Товарищ военврач III (СИ), стр. 18
— На войне позорных или смешных ранений не бывает, — сказал я, закончив. — Все одинаковые и одинаково болят. И смерть от них наступает так же.
— Но ты, браток, если хочешь жить долго, — Оксана говорила задушевно, склонясь к раненому, который смотрел на меня через плечо испуганно и серьёзно, — научись уже ползать по-пластунски нормально. Чтоб в другой раз корма не так торчала над бруствером.
Вся бригада ответила ей громким смехом, который снова будто тёплой водой смывал лютое напряжение. Отсмеявшись, боец пообещал научиться. И я ему верил. Потому что он испытал ту науку воистину на собственной заднице.
После обеда прибыл очередной эшелон. Я как раз вышел на крыльцо, когда полуторка с усатым Петровым за рулём влетела во двор, разбрасывая во все стороны брызги осенней слякоти. Быстрее обычного, гораздо. Водитель орал сплошным матом не так, как в прошлый раз с Козыревым, а страшно, взахлёб.
Я влетел на борт, сам не заметив, как это вышло. И сперва увидел багрово-сизые петли кишечника, вывалившиеся из разорванного живота, кровь, пропитавшую разошедшиеся бинты.
А только потом услышал всхлип Оксаны:
— Гавря… Это где ж тебя так…
Глава 9
Жизнь и смерть в одной упряжке
Старшину узнать было сложно. Кожа, обычно обветренная и красноватая от его привычного с детства, наверное, сибирского загара, сейчас туго обтягивала скулы над ввалившимися щеками, была натянута будто на разрыв на лбу и носу. И цвет её, напоминавший о поминальных свечах, и мутные глаза с расширенными зрачками, и зябкая испарина говорили… нет, кричали одно и то же. Смерть! Этого уже не спасти, он уже мёртв!
Ранение было инфицированным. Сильно и слишком давно. Сизо-мутные петли кишечника, где-то целые, где-то пробитые и рваные, не блестели привычно, как всегда в открытой ране, покрытые налётом. Разорванная капсула печени выше сочилась кровью, в ней уже начали формироваться рыхлые сгустки, смешанные с гноем, и цвет краёв, отдававший серой зеленью, сомневаться не позволял: отпущенные Гавриле минуты некогда было считать по пальцам даже одной руки, как обычно писали об этом в книжках.
Из остатков бинтов и продранных краёв раны торчали зажимы, наложенные, наверное, ещё в медсанбате или прямо на полевом пункте — неизвестно, откуда его к нам доставили. Мёртвая хватка стали удерживала почерневшие, спавшиеся сосуды, которые в норме должны были пульсировать, выталкивая кровь, а теперь замерли безжизненными трубками. Кто-то пытался остановить кровотечение, смётывая Тимофеева на живую нитку, в спешке, возможно, под огнём. И даже сделал это почти правильно. Но дальше требовалась срочная операция. Вчера ещё требовалась. Позавчера.
По всем признакам — не жилец. «Двухсотый», случайно зацепившийся за жизнь кончиком последнего пальца или зуба. Он держался за неё, уже без сознания, неизвестно сколько. Может, с самого передка, где группу накрыло миномётным огнём, или с неизвестного полустанка, где очередной эшелон разметало очередной бомбардировкой. То, где настигла молчаливого старшину, Гаврилу Ильича, смерть, было неважно. Важно было то, как синели ногти на его руках. Тех, которыми он когда-то нёс на плащ-палатке Свету Горелик, тащил волокуши с медикаментами из кишевшего фашистами леса под Перегоновкой, стрелял и резал врага. А теперь они мёртво лежали вдоль тела, зиявшего страшной смертельной раной.
— Держи! — прорычал я Оксане, подсовывая ему под спину валявшийся рядом кусок брезента.
Она стояла на коленях с противоположной стороны, как в тех же книжках пишут, «горем убитая», не реагируя, не сводя глаз с лица, которое в других книжках, читанных и ей, и мной, называли «маской Гиппократа».
— За-зачем, Вань… — всхлипнула она.
— Держать, Смирнова! — от собственного голоса, кажется, шевельнулись волосы на руках и на затылке, поднимаясь дыбом. И он сработал.
Она вытянула край брезента, поднимая его выше. Я перебросил ткань на свою сторону, стягивая грязной верёвкой.
— Здесь, Вань! — Чарный закинул на задний борт ручки носилок и тут же взлетел сам, перехватывая ноги Гаврилы.
— Какая свободна⁈ — это я кричал, прыгая с полуторки через боковой борт, чтобы не мешать выгружать.
— Первую освободили! — Маруся ещё не знала, кого привезла нам машина, голос её звучал бодро, с рабочим азартом. Совсем не так, как судорожный вздох-вскрик, когда она увидела носилки с Тимофеевым, что бегом несли за мчавшимся мной парни.
Первый разрез сделал, не дожидаясь полной готовности. Расширил рану, вскрывая и без того распахнутую, но не там, где мне было нужно, брюшную полость. Оттуда дохнуло гноем и гнилью, запахами, для живого очень неожиданными и от этого страшными. Но он и живым-то по большей части уже не был. Петли кишечника раздуты, мутные капли, фибриновый налёт, свернувшаяся и местами даже подсохшая кровь и плоть. Я опустил руки в эту кашу и начал методично, сантиметр за сантиметром, перебирать содержимое.
— Нет шансов, — негромко сказала Серафима.
Я не стал отвечать. Только вскинул на неё глаза и тут же опустил обратно, в рану. Но успел заметить, как расширились её зрачки и сжались губы. Наверное, я не очень хорошо выглядел. Но зато убедительно.
Осколков было семь. Семь рваных кусков металла, которые пропахали брюшину, или даже проборонили, перемешивая всё внутри. Один сидел в левой доле печени, глубоко, почти у самой воротной вены. Второй в селезёнке, её пришлось удалить сразу: она была размозжена в кашу. Третий и четвёртый — в петлях тощей кишки, уже начавших некротизироваться-отмирать по краям. Пятый — у самого корня брыжейки, разорвав несколько мелких сосудов, образовав обширную гематому, которую убирали дольше прочих. Шестой порвал желудок, пробив переднюю стенку. Седьмой, самый крупный, с рваными краями, зацепил верхний полюс правой почки.
Я работал молча, только иногда бросая короткие команды. Серафима подавала инструменты без слов, понимая меня с полувзгляда или по движению пальца. Маруся стояла у изголовья, держа руки на сонных, отслеживая пульс. Оксана принимала у Кати марлевые салфетки, смоченные горячим физраствором — они промывали брюшную полость, следуя за моими руками, тратя литр за литром, надеясь вымыть инфекцию.
Анастомозы «конец в конец», четыре. Ушивание печени, удаление селезёнки с лигированием сосудов. Ушивание желудка двухрядным швом с тампонадой сальником по Оппелю-Поликарпову — методика, пригодная для прободных язв пригодилась и здесь. Дыра от осколка — тоже вполне себе прободение, да ещё какое. Иссечение краёв почки, остановка кровотечения из почечной артерии — здесь вышло сложнее и дольше, потому что сосуд был короткий, и подобраться было трудно.
Для тысяча девятьсот сорок первого года это была невозможная, невероятная операция. Чудо, которого просто не могло произойти. Там, в будущем, в госпитале с фантастически сложным оборудованием, лапороскопами, визорами, манипуляторами и прочим, такие ранения всё равно считались критическими, и прогноз был «осторожный вплоть до неблагоприятного» или сразу «неблагоприятным» даже при наличии антибиотиков последнего поколения и интенсивной терапии. А здесь не было ничего. Только мои руки, медицинская сталь, эфирный наркоз и надежда. У меня была только она. У остальных над столом, судя по их загоравшимся глазам, кроме надежды была и вера. В то, что сибирское здоровье удержит жизнь в раненом, за которого так переживала сама железная Оксана Пална, у изголовья которого беззвучно рыдала Маруся. И в то, что мелькавшие в ране руки странного молодого парня, работавшего так, как никто и никогда, сотворят чудо. Очередное.
Я видел, поглядывая на землистое, покрытое каплями пота, лицо Гаврилы, лица других ребят, которых терял там, в будущем. Тех, кого не успели вытащить из-под огня, кто умирал на руках, пока снайпера не давали поднять головы, а мелкие дроны сверлили небо, корректируя огонь врага. Тех, кого не довозили до госпиталей, потому что санитарный транспорт на пути в клочья разносили крупные. И тех, кто выживал, несмотря ни на что, в том числе благодаря опыту, накопленному здесь, в сороковых. Опыту, который потом будет систематизирован, описан в учебниках, разложен по не всегда стерильным полочкам полочкам военно-полевой хирургии. Сейчас весь этот опыт был только в моей голове. И я должен был вытащить старшину. Потому что тоже считал его другом, и потому что был уверен: такие, как он, должны жить.
