Золотое проклятье, стр. 6

Все время, пока мы шли, от церкви доносился погребальный звон. Странным был звук колокола над водой в поздний час, и еще страннее отзывалось эхо. Один раз над нами пролетела белая сова – неслышно и плавно, как перышко. Мама сказала, что это душа отца в поисках своего тела. Тишину нарушал только колокольный звон и скрип колес, пока кобылка-пони пастора, щипавшая траву на церковном лугу, не завидела издали темные очертания волов и не заржала, приняв их по ошибке за своих собратьев, – обрадовалась, что ночью они будут поблизости и скрасят ее одиночество.

Скрип колес смолк у кладбищенских ворот. Гроб сняли с повозки и опустили на козлы. Сквозь пыхтение и сопение носильщиков раздались слова надежды:

«Я есмь воскресение и жизнь» [11].

Точно ласковый дождь после засухи. Только я одного не могла понять – какими мы будем, когда воскреснем. Будет нас видно так же ясно, как теперь, или же смутно, как в воде? Возродится отец в приступе ярости, как в свой смертный час, или снова станет маленьким мальчиком и подбежит к своей бабушке с букетиком первоцветов? Будет ли мама улыбаться все той же растерянной улыбкой или она найдет-таки свет в темном проходе? Буду ли я опять заперта в теле, которое мне не нравится, или же каждому позволят соткать себе тело по нраву из пряжи души?

Гроб между тем перенесли на другие козлы, у края могилы, и накрыли белой материей (нашей лучшей скатертью). Сверху поставили большую оловянную кружку с вином из бузины. Это было единственное, что мама смогла предоставить, счастье еще, что у нее сохранился изрядный запас, достаточный и для поминок, и для всего остального: в прошлом году бузины уродилось тьма-тьмущая. Странно было видеть бузинное вино на гробе, ведь мы привыкли видеть его на столе, когда в нем отражался веселый огонь от рождественского полена.

Пастор вышел вперед и поднял кружку:

– За упокоение усопшего.

И все стали по очереди подходить и пить за здравие отцовской души.

В ногах гроба стояла наша мерная оловянная стопка с вином, и рядом лежала корка хлеба, но ни к тому ни к другому никто не притронулся.

Потом вперед выступил пономарь Секстон.

– Есть ли здесь грехоед для покойного? – спросил он.

– Ах, нет! Увы мне, увы! – вскрикнула мама. – Нет грехоеда для несчастного Сарна! Гедеон воспротивился.

Надо объяснить, что в то время в наших краях еще сохранялся обычай по смерти родственника нанимать за небольшую мзду какого-нибудь бедняка, с тем чтобы он взял хлеб и вино, протянутые ему через гроб, и, вкусив их, произнес:

Дабы ты упокоился с миром, добрый человек, и не блуждал по полям и проселкам, я сей же час отдаю в заклад свою душу.

После этих слов он с видом торжественным и печальным возвращался на свое место. Как говорил мой дед, раньше грехоедами обычно становились ведуны или духоловы, для которых настали не лучшие дни. Или последние бедняки, которые в прошлом чем-то запятнали себя, и потому люди не желали с ними знаться и дел никаких не имели, так что нередко хлеб и вино, поданные через гроб, были их единственной пищей. В нашу бытность в Сарне таких уже не осталось, все повымерли, и, чтобы найти подходящего человека, надо было ехать к горам. Путь к нам оттуда был неблизкий, и редкие нищеброды заламывали за свою услугу высокую цену. Дармовые грехоеды перевелись. И Гедеон объявил:

– Лишняя трата денег. Зачем это нужно?

Но мама всю ночь убивалась и плакала. И когда пономарь Секстон возгласил: «Есть грехоед для покойного?» – она снова ударилась в слезы, потому что отец умер во гневе, не покаявшись, и умер к тому же в сапогах, а это очень-очень дурная примета. Она считала, что грехоед ему необходим, и никакие уговоры не помогали.

И тут случилось невероятное, отчего все онемели.

Гедеон подошел к гробу и заявил:

– Да, есть у него грехоед.

– Кто же это? Я никого не вижу, – сказал Секстон.

– Я буду его грехоедом.

Он поднял стопку, до краев заполненную темнотой, и взглянул на маму.

– Ты передашь мне ферму и все хозяйство, мама, если я буду грехоедом?

– Нет, не надо! Грехоеды – проклятые люди!

– Что за беда выпить глоток твоего вина и заесть его коркой твоего хлеба? Но если тебе все равно, так и скажи. Тогда он сам ответит за свои грехи.

– Нет-нет! Избавь его, Гедеон! Пусть обретет покой, несчастный он человек! Ты молод, полон жизни, а он уже холодный и беспомощный, во власти Сатаны. Он ушел от нас со всеми своими грехами, да еще в сапогах! Раз больше помочь некому, пусть хоть собственный сын сжалится над ним.

– И ты отдашь мне ферму, мама?

– Да! Да, сынок! Что мне ферма? Забирай все себе, на здоровье!

Тогда Гедеон выпил залпом вино и съел корку хлеба. В полной тишине слышно было, как он жует и глотает.

Он положил руку на гроб, распрямился – высокий в своей высокой черной шляпе, с бледным и словно бы светящимся в потемках лицом – и произнес:

– Упокойся с миром, добрый человек. Не блуждай по нашим лугам и проселкам. И дабы обрел ты покой, отдаю в заклад свою душу. Аминь.

Все разом вздохнули – как будто ветер пробежал по сухим колоскам лисохвоста. Даже волы за воротами и те, кажется, вздохнули, жуя свою жвачку.

Но когда Гедеон произнес: «Не блуждай по нашим лугам и проселкам», я подумала, что в его устах эти слова прозвучали угрозой, дескать, не ходи на мою землю!

Настало время бросать розмарин в могилу. Потом туда опустили гроб, и все побросали на него горящие факелы, которые сразу же и затушили.

На этом похороны закончились, и мы наконец пошли домой коротким путем, только Гедеон с повозкой отправился в объезд по дороге. Шли мы гурьбой – все, кто был в церкви на службе, отправились к нам на поминки: кузнец, погонщик волов с фермы в Плаше, пастух с горы, работник с мельницы и разные женщины, не считая всех тех, о ком я сказала раньше.

Мама заранее попросила Тивви приглядеть за огнем и нагреть воды в чайниках, чтобы приготовить пряный эль и горячий поссет: ночью с озера тянет холодом и сыростью. Когда мы добрались до дому, то застали там не только Тивви, но и миссис Бегилди с Джансис. Огонь в очаге ярко горел, и огромная роговая кружка эля уже стояла на плите. Добрая душа была миссис Бегилди, и мне жаль, что ее не любили из-за мужа-колдуна, изгоя и вероотступника. Никто не звал ее ни на свадьбы, ни на крестины. Но похороны ведь другое дело, в дом так и так пришла беда, чего опасаться? А миссис Бегилди нравилось бывать на людях. Она хотела бы жить в Лаллингфорде, и держать лавочку, и по воскресеньям ходить в церковь, и петь в церковном хоре. Она вовсе не верила в колдовские чары своего муженька, хотя и не говорила этого вслух; призналась только мне да, может, какой-нибудь своей подруге. Однажды, много времени спустя, когда в их Каменном Доме случился скандал, о котором вы узнаете позже, и миссис Бегилди крепко поссорилась с мужем, я ненароком застигла ее с «бутылью леди Кампердин» (где Бегилди, по его словам, закупорил дух старой леди): миссис Бегилди яростно трясла бутыль, словно взбалтывала плохо перемешанный соус, и я даже подумала, как бы пробка не выскочила. «Вот тебе! Вот тебе! – кричала она. – Леди Кампердин тут у него, так я и поверила! Озерная вода! А то я не знаю! Озерная вода, и больше ничего!»

Миссис Бегилди редко попадалась людям на глаза. Днем она дома не сидела – то шла в птичник, то копалась в огороде, то рыбачила. Настоящая рыбачка была! Если бы не она, они все давно положили бы зубы на полку, потому что Бегилди не считал нужным заниматься чем-либо, кроме колдовства.

Она испекла целый противень поминальных кексов на случай, если нам не хватит своих, и была так приветлива и мила – сама пухленькая, белокурая, как Джансис, – и поссет у нее так удался, что все, даже пастор, забыли, чья она жена.

– Я уведу волов домой, моя дорогая, – сказала она маме. – В сенокос нам без них никак.

– Вы уже косите?

– Да, а вы нет?