Золотое проклятье, стр. 2
На Плаше жила семья Бегилди, и в их доме, наполовину каменном, наполовину пещерном, я выучилась читать. Должно быть, вам странно, что такая, как я, простая бедная женщина, знает грамоту и сумела изложить свою историю в книге. Еще бы не странно! Ведь когда я была молоденькой девушкой, немногие благородные леди (о других и говорить нечего) могли написать хоть что-нибудь, кроме любовной записки, а некоторые только и умели вывести на банке с желе: «айва и яблоки»; иные даже с трудом ставили свою подпись в церковной книге. Ко мне до сих пор, бывает, приходят и просят написать за них любовное письмо. Никому не пожелаю писать за других любовные письма, когда у самой душа огнем горит!
Если бы не мистер Бегилди, я никогда не написала бы всего этого. Он выучил меня читать и писать и складывать числа. И хотя он был вероотступник и хвастал, будто умеет делать то, чего, по-моему, не умел, и баловался такими вещами, в которые добрым людям лучше бы вовсе не лезть, я буду век благодарить Бога, что послал мне его! Не дивно ли управил Господь, заронив в сердце Бегилди охоту учить меня? Ведь это поистине диво, ибо колдун служит не Богу, а Люциферу. Нет, Бегилди не был злодеем, он просто не ведал добра, словно всякую праведность в нем испепелил неистовый огонь его ума, алкавшего темных тайн. Он был звездочет, предсказывал будущее и называл себя ловцом духов. Однажды я возьми и спроси, а где же то будущее, которое он видит так ясно. И он ответил: «Оно там же, где прошлое, дитя, в глубине времен». У мистера Бегилди на все был ответ! Но когда я передала его слова Кестеру, тот не согласился. Прошлое и будущее, сказал он, – два челнока в руках Господа, ткущего вечность. Кестер был ткач; наверное, потому и Создателя представлял ткачом. А по-моему, нам не дано знать, что есть прошлое и будущее. Мы так малы и беспомощны на земле – она для рода людского точно зеленая камышовая колыбель, и мы из нее смотрим на звезды, не понимая, что они такое.
Как только я выучилась писать, я сделала себе книжечку с коленкоровой обложкой и стала каждое воскресенье записывать в нее всякие веселые и счастливые случаи за минувшую неделю и таким образом сберегать их. А если времена были тяжелые и горькие для меня, я и это записывала, и на душе делалось легче. Поэтому, когда наш пастор, знавший, сколько неправды наговорили про меня, велел изложить в книге все, что я помню, всю правду и ничего больше, я смогла освежить свою память с помощью записей, которые вела воскресенье за воскресеньем.
Ну, теперь это все позади, и невзгоды, и тяготы. Теперь тишь да гладь, словно безветренным вечером, когда кругом лежит снег, и небо зеленое, и блеют ягнята. Я сижу у огня, и у меня под рукой моя Библия. Очень старая женщина – усталая женщина… Но ей нужно завершить важное дело, прежде чем сказать последнее прости этому миру. Когда я смотрю в окно и вижу равнину и огромное небо с облаками, будто бы стоящими на горах, мне вспоминаются густые сырые леса Сарна, и стоны заледеневшего озера, и вода – как она заливала кладовку под лестницей во время оттепели. В Сарне неба почти не видать – кроме того, которое отражается в озере; но небо в озере не такое, как настоящее небо над головой. Ты видишь его сквозь темное стекло, и длинные тени от стеблей камыша ложатся тонкими черными линиями на скользящие звезды, и даже солнце и луна могут внезапно исчезнуть – луна иногда потеряется в листьях кувшинок, а цапля порой заслонит собой солнце.
Глава вторая
Разговор с пчелами
Мой брат Гедеон родился в тот год, когда началась война с французами. Потому отец дал ему воинственное имя – Гедеон [7]. Джансис всегда говорила, что оно ему в самый раз – оно бывает только полным, и никаким иным. Большинство имен можно уменьшить до ласкательных – укоротить, словно сюртук или платье, чтобы годилось ребенку. Но Гедеон есть Гедеон, ни убавить, ни прибавить. Каково имя, таков и человек. Я была привязана к брату, как мало какая сестра, но даже я понимала это. Если у тебя одно только полное имя для всех, то все о нем забывают. И почти никто в нашей округе не звал брата по имени. Его звали Сарн. Пока жив был отец, было два Сарна – старший и младший. А когда отца не стало, Гедеон все присвоил себе. В тот летний вечер брат вышел из дому и обвел взглядом отцовское хозяйство – прямо ел и пил его, пожирал глазами! Не из любви, а из жадности: прикидывал, сколько сможет выжать из фермы. Точь-в-точь наш отец, и чем дальше, тем больше брат становился похож на него, и внешне, и по складу ума. Правда, нравом он был потише, а упорством покрепче, но в целом – два сапога пара. Отец-то наш чуть что вспыхивал как спичка и в гневе рвал и метал, аки лев рыкающий. Наверное, оттого мама давно махнула на себя рукой и состарилась раньше срока. Гедеона я видела в гневе – по-настоящему злым – всего три раза. Обычно ему хватало взгляда. Глянет на тебя так, что сердце уйдет в пятки, ну и уступишь ему, все равно ведь он сделает по-своему. Я видела, как грозный пес поджал хвост и заскулил от одного взгляда моего братца! Почти у всех Сарнов глаза серые – серо-стальные, цвета озера зимой, – и мужчины у нас в роду обычно угрюмы и нелюдимы. «Хмурый, как Сарн», – говорят в здешних краях. А еще говорят, что семейство наше со странностями – с тех самых пор, как во времена религиозных войн Тимоти Сарна ударила молния. Сарны уже и тогда жили здесь, они всегда здесь жили, как только тут поселились люди. Так вот этот Тимоти пошел против народа и наставлений служителя Божьего и встал на сторону их супротивников, кто б они ни были, да и речь теперь не о них. Короче говоря, ударила его молния, и он упал без чувств. Однако опомнился, и священник начал увещевать его перейти на правильную сторону и тем наперед уберечься от молнии. Но Сарны всегда были большие упрямцы. Тимоти остался на своей неправедной стороне, и однажды, когда возвращался домой через дубовый лес, его снова ударило. Должно быть, молния вошла в его кровь. Он умел предсказывать бурю задолго до ее начала, и, по слухам, в грозу вокруг него плясали языки пламени, так что никто не смел к нему приблизиться. У всех Сарнов после Тимоти в крови молния. Так говорят. Не знаю, правда это или нет, слишком уж давняя история, чтобы считать ее чистой правдой. Хотя подчас мне казалось, что и само наше место, наш Сарн, слишком древнее, чтобы существовать взаправду. И лес, и ферма, и церковь на дальнем берегу озера – все было старое-престарое, словно приснилось кому-то во сне. И делалось жутко, и люди боялись ходить туда затемно. Из звуков только тихий плеск выпрыгнувшей из воды рыбы да стук Гедеоновой лодки о ступени – будто кто-то часами стучится в дверь. А сразу за нашей садовой калиткой в озеро уходил длинный мол, такой длинный, что конца его было не видно… Словом, очень пустынное и старое место наш Сарн. Воскресными вечерами над водой разносился слабый колокольный звон. В детстве мы думали, что звонят в подводной деревне, но теперь я думаю, что то было просто эхо колоколов нашей церкви. Говорят, есть такие места, где звук отскакивает от стены деревьев и летит назад, точно мяч.
И в один из воскресных вечеров, когда слабый звон вторил нашим четырем церковным колоколам, мы второй раз подряд прогуляли службу. Уж больно хороший выдался вечер! Родителям было не до нас, пришлось срочно заняться пчелами – те стали роиться. Ну мы с братом и решили этим воспользоваться, но сперва хотели подкараулить у погоста Джансис и позвать ее играть с нами. Папаша Бегилди не особо следил, ходит ли дочка в церковь, он и пастор друг друга не жаловали. Каждое четвертое воскресенье – служба у нас бывала только раз в месяц (пастор служил также в Брамтоне, где он жил, и еще в одном месте), и прогуливать церковь нам строго запрещалось, – так вот, каждое четвертое воскресенье, когда стрелки часов показывали пять, Бегилди отсылал Джансис в церковь, а приходила она туда рано или поздно, и приходила ли вообще, о том он ее никогда не спрашивал и тем более не требовал отчета о проповеди. Наш-то отец учинял нам допрос перед сном, когда мы были уже в ночных рубашках. Он садился на большую скамью с высокой спинкой, держа наготове березовую розгу, и скамья, которая всю неделю казалась очень внушительным предметом мебели, вдруг делалась маленькой, будто игрушечная. На что бы отец ни сел, все казалось маленьким. Мы стояли босыми ногами на холодных каменных плитках в рубашках из небеленого полотна, сотканного из маминой пряжи бродячим ткачом у нас на чердаке среди ларей с яблоками, и отец задавал вопрос за вопросом и, если ответ был неверный, делал метку на скамье: каждая метка – удар розгой в конце экзамена. Читать отец не умел, но помнил все наизусть. Должно быть, повторял про себя, пока работал. Недюжинного ума был человек, так я думаю, да только не знал, чем занять свой ум. Вот дали бы ему следить за работой новейшей ткацкой машины, о которой мне недавно рассказывали, может, он бы и успокоился, но в то время о подобном чуде не слыхивали. Кроме нас с братом, других машин у него не было, и каждое четвертое воскресенье, а также в Рождество и на Пасху мы горько сожалели, что отец наш не Бегилди, хотя пастор считал Бегилди нечестивцем и прилюдно, с амвона, его порицал.
