Барабанные палочки, стр. 9

А потом явился этот мужик — в засаленной кепке, телогрейке и резиновых сапогах, грязных до такой крайней степени, что больно было смотреть, как он отрывает ноги от земли. Стояла уже глубокая осень. Мужик приехал на здоровенной колымаге-говночистке — с бочкой кубов в четыреста и гофрированным шлангом.

— Жалко, — сказала мать застенчиво, — вы не можете видеть сейчас моего сада.

— А чо, — реагировал мужик, — сад он и есть сад. Яблони, вижу. Всё, короче, прилажено. Сразу видать, не бухают хозяева.

— Да нет, Степан, вы не понимаете, это не просто сад… Это — Сад! Как сказал один старичок, «Сад ренессанса».

— Кого? — удивился золотарь.

— Шурочка! Иди, родной, сюда. Познакомься.

— Степа, — мужик протянул Шурику чудовищную лапу, почти такую же грязную, как сапоги. — Сынок твой, Ивановна?

— Вот, Шурик, Степан хочет купить сад. — Нина Ивановна потупилась.

Потом они пили чай с шарлоткой и наливками. Степан сковырнул на крыльце страшные сапоги, протопал в шерстяных носках в прихожую и там, подмигнув, достал из кармана телогрейки чекушку, утонувшую в его лапе, как детская соска.

— Ну и чего ты хочешь, Ивановна, за энти десять соток?

— Двенадцать, — хмуро поправил Шурик и вдруг весь как-то подобрался, положил как-то этак вот кулаки на стол, вздернул незначительный подбородок… — Я вообще не понимаю, мама. Что это вообще за дела? Почему вдруг?

Степан дружелюбно переводил маленькие туманные глазки со старушки на «сынка», немного удивляясь на интеллигенцию, которая между собой никогда толком не договорится, а уже начинает торг.

Шурик, впрочем, вовсе не собирался торговаться. Он был шокирован и выбит из седла в целом. Списком. Тем, что столько лгал и мучился страхом перед матерью, что сначала носил в себе, а потом задушил крамольную мечту, что до сердечной боли жалел мать, понимая, как ему казалось, что ее сад (ренессанса) — символ и духовная составляющая — не имеет денежного выражения. (Об этом писал все тот же Чехов, которого многие евреи ценят именно как специалиста по русской интеллигенции. Вряд ли Шурик проникал всю глубину безнадежной и презрительной жалости, которую питал, минуя иллюзии, жесткий доктор к выдающемуся продукту истории, который зовется русским интеллигентом и к чьему корпусу Шурик по привычке себя причислял.) И вот теперь мать как будто предала его. Степан какой-то… На говночистке!

— Видите ли, Степан, — с терпеливой улыбкой мама касалась сморщенными губами рюмочки с вишневочкой и делала крошечный глоточек. — Я пока ничего конкретно сказать не могу. Надо договориться в принципе… Вы женаты?

— А то! Бобылем, что ль, жить? Я мужик степенный, выпиваю по случаю. Ты чего, Ивановна, боишься, кину тебя?

— Ну что вы, дорогой. Я думаю, надо ведь и супруге вашей показать, как же без хозяйки?

— Да чего ей показывать! — Степан рассердился. — Она, что ль, зарабатывает? Как скажу, так и будет!

— Нет уж, Степан, вы давайте вместе приходите, все и решим.

— Да решил я, Ивановна! Участок нормальный, дом снесем, все одно кирпич класть, сортир, баню там — работа моя бани требует, сама понимаешь! — И пояснил Шурику: — Элососы мы, Александр. Такое наше нынче название!

От выпитого ли, а может, от тотального абсурда происходящего, у абстинента Шурика закружилась голова, слоистыми волнами поплыли запахи его любимой мансарды, он сжал обеими руками голову и выполз из-за стола.

— Пойду прилягу, извините…

— Перебрал сынок? Понимаю, — ухмыльнулся элосос Степан.

В полуобмороке Шурик дотащился до кровати, рухнул и заплакал — без слез и звуков, сердцем.

Через пару недель по настоянию Нины Ивановны Степан привел-таки жену. В пожухлой траве там и тут валялись гниющие яблоки, безлистые кусты сирени торчали мокрыми прутьями, розы и хризантемы, укутанные войлоком и обложенные лапником, напоминали могильные холмики. Мама, проявив вдруг небывалую деловитость, куда-то там сходила или даже съездила, навела какие-то справки, узнала слова «маркетинг» и «земельный пользователь» и назначила цену в сто двадцать тысяч долларов. «Понимаешь, — увлеченно говорила она Шурику, — они же будут торговаться. Тогда мы тысяч десять спустим». Шурик смотрел затравленно и ни во что не вмешивался.

Прикрытая пухлым вязаным беретом и похожая под ним на поздний бледный тонконогий гриб, жена Степана Валя, как и Шурик, затравленно озиралась, по всему видать, сильно непривычная к каким бы то ни было обсуждениям. С серенького безбрового и безгубого (вообще как бы без черт) ее лица не сходила скорбная гримаса. Валя мелко на все кивала и тихо всем вторила.

— А вот тут, смотрите, у меня гладиолусы… Здесь — ирисы, очень редкий сорт, вы уж не погубите их, Валечка, милая.

— Слышь, Стёп, ирисы… — шептала Валя-поганочка.

— Какие к чертям ирисы! — кричал откуда-то с забора Степан, меряя большими шагами участок по периметру. — Помидоры тута рассадим с огурцами! А тама, в уголку — картоху. Будешь у меня, Валька, картоху окучивать, мама не горюй!

— Картоху, да… — соглашалась Валя.

Шурик же, мучаясь, ходил за ними и бубнил матери в затылок:

— Мама, хватит, это все уже больше не твое. Люди сами решат, как и что им здесь делать…

— Решат…

— Да, конечно, простите уж меня, старуху. Но ведь столько лет… Такая красота…

— Красота… — качнула сизой шляпкой Валя, а Нина Ивановна коротко всхлипнула. Через пять же минут увлеченно рассказывала, как пышно цветет этот жасмин под окном («шасмин, эт да…»), и не надо с ним ничего делать, никакого ухода, а запах такой, что голова кружится.

— Кружится…

— Пожалуйста, детка, сохраните его, могла бы — увезла с собой…

— Мама!

— Да-да, сынок, извини, никак не могу привыкнуть… А это розы.

— Ох, розы…

— Вы их на зиму — вот как я, лапничком, а то померз… Все, все, все, Шурочка, все, больше не буду.

От городских ворот, куда две тысячи лет назад въехал на белом осле бродяга и пророк, идет дорога в маленький белый пригород, название которого на русский язык можно перевести как «Владимирская горка». Там, в белом доме с балконами на все четыре стороны живет маленькая белая старушка, похожая на курицу. Каждое утро с балкона напротив пожилая веселая тетка в штанах по колено и длинной майке, блестя фарфоровыми зубами, со смехом кричит ей: «Мама! Что снилось или ничего?» И старушка всякий раз отвечает: «Твой отец, Фаечка». — «Или опять звал, негодник?» — «Звал, Фаечка». Иногда она просит тетку: «Свозила бы ты меня, милая…» «Куда?» — спрашивает не так уже весело Фаечка, потому что знает ответ. «Ну, — мнется геверет Нина, — туда… в музей».

И они едут в Иерусалим, в огромный и единственный в мире музей, к которому ведет аллея из олив. Аллея праведников. Старушка не считает себя праведницей и потому обходит аллею сбоку, за деревьями. И она никогда не смотрит весь музей. Фаина же вообще не заходит внутрь, ждет на скамеечке снаружи, курит и хмурится всем своим круглым веселым лицом. Она не любит ходить в этот музей, жалуется: «Мне там все болит». А геверет Нина идет в один и тот же зал, всегда в один. Там кромешная тьма, только на черном потолке, как в ночном небе, то и дело загораются крошечные огоньки, и ровный голос перечисляет имена и фамилии. Это имена и фамилии еврейских детей. Голос звучит, не умолкая, и огонечки все зажигаются, хотя светлее не становится. Старушке кажется, что звездочки эти зажигаются не в небе, а прорастают из земли, как цветочки в ее саду. Она стоит там, сколько могут вынести ее старые ноги. Потом медленно бредет прочь, не вытирая слез.

— Мамочка! Что снилось или ничего?

— Твой отец, Фаечка…

— Или опять звал, негодник?

— Ой как звал, плакал даже. А что у нас сегодня?

— Пятница, мама. За пятничный сон точно скажу: не считается.

И тогда старушка спешит в дом и готовит фаршированную рыбу. А после восхода звезды начинает ждать. И вот приезжает из другого белого городка ее сын, оператор утилизации автомобилей Шури, прессующий старые, ржавые раздолбанные тачки на одном из бескрайних кладбищ цветного металла; его бесформенные груды растут из серой земли, подобно жестяным клумбам. Это хорошая работа, если б не арабы, но у Шури есть пистолет. И Фаина приходит, обязательно с какой-нибудь незамужней женщиной, и все они говорят друг другу: «Шабат шолом!» (хотя Шури и не соблюдает субботу) и садятся за стол. Если незамужняя женщина замечает старинный комод с балясинками в виде рыбок и говорит, например: «Вейзмир, вот же ж прелесть!» — мама с сыном переглядываются и начинают присматриваться к женщине повнимательней.