Барабанные палочки, стр. 32
Она и сейчас ни за что на свете не пошла бы сюда одна. Да и, собственно, зачем? Деньги они переводят на счет. А вмешиваться в чужую жизнь, контролировать — совсем уж последнее дело. Но Костя так радостно откликнулся на просьбу заглянуть к жильцам за податью, что Буба совершенно перестала бояться и обрела уверенность — прямо как тогда, с шубой. Тем более, кстати, что и шуба являла собой известную поддержку.
Молодая женщина с огромным животом, под прямым углом выпирающим из ее худосочного тельца, подобно лоджии, сонно улыбнулась и слабым жестом пригласила войти. За ее ногу цеплялась маленькая и довольно сопливая девчонка. Еще один ребенок неясного пола сидел в манеже посреди большой комнаты, ничем не отграниченной от входной двери.
Из ванной вышел неправдоподобно длинный парень в спортивной фуфайке с засученными рукавами. С огромных рук капала мыльная пена.
— Я Нина… — поздоровалась Буба.
— Тань, это Нина, хозяйка, — перевел баскетболист. — Я тебе говорил…
— Ага, — зевнула Таня и ушла, шаркая и волоча принайтованную к ноге девочку.
— В положении… — дылда смущенно развел своими лопатами. — Родит на днях.
Ребенок в манеже неожиданно закричал без слез женским голосом на одной ноте: аааааааа!!!!
— Глохни, пузырь, — огрызнулся молодой папаша — впрочем, без злости. И протянул мокрую руку: — Виталик. — И добавил развязно: — В залу-то проходите. Только разуйтесь.
Нина почувствовала холодную испарину и слабость легкой дурноты — то ли от предложения разуться, то ли от тошнотворного слова «зала», подкрепленного видом этой самой «залы».
Из старого, дедушкиного еще дивана, обтянутого зеленым сафьяном с золотыми гвоздиками, которому за семьдесят лет переездов, войны, эвакуации, краткой отсидки ничего не сделалось, — пучками торчал конский волос, многочисленные прорехи открывали мощные старые немецкие пружины. Карниз висел на одном кронштейне, тяжелая шелковая штора сползла, сорванная с крючков тюлевая занавеска свисала, как рыболовная сеть. По стенам красовались гадкие эстампы с видами Риги и русских перелесков, цветные фотографии чужих детей, несколько тщательно и плоско написанных натюрмортов. И прочая дрянь.
— А вот тут, — Нина робко кивнула на большую блестящую чеканку с изображением какой-то закутанной кавказской женщины, понуро стоящей на одном колене, — тут вот висел Тышлер…
— Кто?
— Тышлер? — удивился Костя. — Подлинник?
— Ну, эскиз декорации… Александр Григорьевич с дедушкой дружил…
Виталик пожал плечами.
— Висела какая-то фигня, мне и ни к чему, куда-то сунули… У меня вон малая и то лучше нарисует.
— Слышь, чувак, — вмешался Костя, — это тебе не хухры-мухры. Если вещь пропала, придется платить. А тебе такие бабки не снились. Тышлер, прикинь!
Виталик обтер руки о штаны, вынул ноющего малыша из манежа.
— Ну и брали бы с собой, раз ценность… Я стеречь не нанимался. Да, пузырь?
Нина беспомощно оглянулась на Костю:
— Тридцать второй год, вывозить нельзя… Я ж не думала…
— Короче, чувак, — Костя пощекотал младенцу пятку, отчего тот перестал стонать и расплылся в улыбке. — Ты давай картинку-то найди. А то вон деток настрогал, а ума не нажил.
Отвращение к собственному дому затопило Нину. Все, все здесь было ей ножом по стеклу. Все эти дети, беременная тетеха Таня, домовитый Виталик, запахи непроветриваемого помещения, более тяжелые и чуждые, чем даже вонь марокканского жилья…
— Пойдем отсюда, — сказала просительно, по-сиротски заглянув снизу Косте в лицо.
— Подожди, как это пойдем?! — приосанился Костян. — Как тебя? Виталик? Даем тебе неделю. Или ты находишь и возвращаешь картинку, или, значит…
— Ну что «или»? — усмехнулся Виталик. — Вы налог платите со сдачи? Нет ведь, ага? И никто ничего. А мы ж можем сообщить, и соседи… Вас тут, кстати, — вы в курсе? — не больно-то обожают. Над нами, к вашему сведению, вообще скинхеды живут. Думаете, никто не знает, что вы в Израиловку свинтили?
Нина прижала руку ко рту и вылетела на лестницу. Хорошо, второй этаж: успела выскочить во двор, где в несколько залпов и бабахнула весь шикарный обед наружу.
Подоспевший Костя зачерпнул снега, чуть брезгливо принялся оттирать песца. Усмехнулся:
— Что, Нина Сергевна, рвет на родину?
— Вода есть в тачке?
— Найдем…
Прополоскав рот, Буба искоса глянула на сопровождающего.
— Как, не излечился от детской травмы?
Господи, коснулось края сознания, заполненного отвращением, да я с ним кокетничаю. Конечно, он старше Васьки, но на сколько? На каких-то семь-восемь лет. Может, и Вася, ооочень умный первенец, катается с какой-нибудь перезрелой миссис по своему Нью-Йорку и называет ее на ты… А если б мы уехали не в Израиль, а в Америку, как хотела я, и Вася, и Леночка с Настиком — нас бы так же здесь «не обожали»? Бубе почему-то казалось, что она создана для Америки. Проживая последние годы на Ближнем Востоке, своя среди чужих даже не догадывалась, что за эти пару лет ее безропотным соотечественникам так запудрили мозги, что всего-то полувековой давности так называемая холодная война кажется им из сегодняшнего дня какими-то безобидными мифами и легендами Древней Греции в пересказе Куна. Намереваясь в очередной раз войти в старую реку, она летела в Москву с дамой, чья визитная карточка предъявляла миру профессора искусствоведения. Два часа та долбила о каких-то американских эскадрах, которые она, профессор, совершенно не желает видеть у берегов России и, слава богу, теперь не увидит. Буба никак не могла понять, с какого перепугу американский флот будет грозить российским берегам, но на всякий случай с умным видом кивала.
— Костя, а как называют в России американцев?
— В смысле?
— Ну вот евреев некоторые называют жиды. Украинцев — хохлы…
— А! — Костя засмеялся. — Пиндосы. Некоторые их так называют.
— Пиндосы? Странное слово… Что, не любят?
— Да кто как. Лично мне Америка нравится. Я бы уехал, если б не Мишка. Не хочет, дурак, а мне без него скучно. А тебе в Израиловке не скучно? Одной-то?
Буба закурила.
— Во-первых, я не одна, и ты это знаешь.
— Ну да… этот… как его… Лева? До сих пор?
Буба сделала вид, что наглая интонация, да и сам вопрос ее никак не задели.
— А во-вторых, никогда не говори «Израиловка». Это пошло, неприлично. Так виталики говорят. А хорошим мальчикам стыдно. — Она выпустила струйку дыма в щеку водителя. — Жвачки нет?
Костя пришвартовался у большого серого дома на Масловке, с улыбкой глядя на сумрачно жующую Бубу:
— И эти люди учат нас не ковырять в носу…
Нина знала здешние дома. Еще сто лет назад, когда она была маленькой девочкой, их верхние этажи занимали художники, тот же, кстати, Тышлер, и дедушка иногда брал ее с собой. Тогда мастерские давали им бесплатно — в виде признания заслуг.
— И чего ты меня сюда привез?
— Да вот подумал, времени еще навалом, мать сегодня допоздна… Дружок у меня тут… типа концептуалку мастрячит…
Поднялись на последний этаж и еще по железной лесенке — к железной же решетке, закрывающей, видимо, дверь или, скорее, лаз на чердак. Решетка отперта, низкая дверь — вообще нараспашку, из помещения за ней доносились поющие голоса, хохот, звон посуды, невнятный гул гульбы.
Компания сильно отличалась от пречистенской «коммуны», явно косящей под психоделический рай Гоа, где Бубе с Данилой однажды довелось побывать, и Данила едва не лишился тогда еще сравнительно молодой жены: поездка была подарком ей на сорокалетие. Нинка, соскучившись с неотрывно сидящим в гостиничном интернете мужем, отправилась гулять, забрела в лагерь дружелюбно медитирующих буддистов, от души накурилась там с ними, впала в нирвану и решила остаться в одной из хижин навсегда. Данила нашел ее с полицией только наутро. Буба лежала в гамаке и тихо пела Окуджаву. Рядом на песке сидел немыслимо грязный европеоид, с совершенно бессмысленной, блаженной рожей отбивая ритм на маленьком африканском джембе. Большим и указательным пальцем левой руки Буба вяло держала косяк. Правая кисть тонула в свалявшейся шкуре на загривке аккомпаниатора.
