Барабанные палочки, стр. 29
Самое страшное — медленно, но верно отказывали, по выражению Эркюля Пуаро, «серые клеточки». Первыми стали уходить из памяти имена и люди. Приветливо поговорив с человеком и даже расцеловавшись с ним, Буба с Каменецким недоуменно спрашивали друг друга: «Кто это?». Конечно, исчезали невесть куда засунутые очки, ключи, деньги, документы, мобильные телефоны — да и сами названия этих вещей всплывали на поверхность не сразу. Где мой… этот… о господи… ну как его… Ты не знаешь, зачем я пришла? Не помнишь, кормил я сегодня Плошу? Слушай, как это, черт возьми, называется — когда кажется, что точно так уже было?
Как раз, между прочим, с дежавю-то было все в порядке. Фантомные воспоминания посещали обоих, причем часто одни и те же (как снились им порой одинаковые сны) — что сбивало с толку и заставляло думать, будто сюжет дежавю состоялся на самом деле. И будто бы они уже вот именно так, друг против друга, как говорится, визави, — уже сидели когда-то на такой же (этой?) сумрачной маленькой кухне с лимонным деревом за окном, что характерно — без занавески, и пили красное вино из синих с тонким золотым узором бокалов. Закусывая покупными пельменями. Чего, конечно, быть не могло ни при какой погоде, хотя бы потому, что эти запредельной и невыносимой красоты бокалы Буба купила в прошлый вторник в старом Акко на блошином рынке по двенадцать шекелей штука. Четыре бокала плюс подарок — рюмка из той же серии, одна. Купила по двенадцать, а Левке сказала, что по восемь. А то бы он душу из нее вынул, что с бабками и так абдуцен, а она мало что в Акко рванула за 26 шекелей на маршрутке в два конца и тусовалась там целый день, пока он с Плошей тут с ног сбивался, мало этого. Так еще и бокалы приперла, не поленилась — говоря по правде, совершенно в хозяйстве ненужные и лишние.
Чего не было, короче, — помнилось. Хуже, что напрочь истаивало то, что было фактически. Наяву. Причем как давно, так и совсем недавно. Вчера. И даже — пару часов назад. Будто на засвеченной пленке. Даже еще радикальней — вот как все равно взяли ножницы и вырезали кадр. Насмерть, до развода (хотя и без особого повода) разругавшись с Каменецким, Буба возвращается себе из магазина как ни в чем ни бывало, привет-привет. Не просто забыла о скандале, но и не поверила Даниле, когда напомнил.
Ишь, притихли марокканцы-то, затаились.
— Ну что, Данил, выйдешь с Плошей?
Молчание.
— Данила!
— А?
— Погуляй, говорю, с собакой-то.
— Буба, ну твою мать! Не видишь, человек работает!
— Вот и отдохни. Растряси бока. Данила! Я к тебе обращаюсь?
Каменецкий поднимает от клавиатуры покрытое неопрятной щетиной верблюжье лицо и бессмысленно смотрит в стену перед собой. На стене — мутная любительская фотография. Новый, 1975-й год. Через полгода на фестивале покажут «Мы так любили друг друга», гениальную, как им казалось, кинуху, сразившую тогда их всех какой-то совершенно невозможной в совке (один Гладилин рискнул) буквально оргией сладостного духа компании — совсем, совсем не того, что позже назовут тусовкой…
Мало кто перешагнул за тридцатник. Кудлатый, носатый, зубастый Гарик, первый ебарь на Москве, лежит на ковре, придерживая рукой на груди ножки своего чудесного гнома Верочки (сожрана раком в 80-м, сразу после родов). Сам он — в окружении внуков на кислородном аппарате в пригороде Бостона, куда увез семилетнего сына.
Вася Щорс, красавец, фарцовщик, отсидел двушку, дождался своих времен, крутит бабки где-то на Коста-Рике.
Генеральская дочка Майка Рыжая, роковая-центровая, праздник, который у всех с собой. Проиграла пятикомнатную квартиру в первых казино, спилась, живет с дворником в Мытищах.
Люсик «Гарбо» в обтягивающем клетчатом комбинезоне и парике, на ч/б не видно, но Буба помнит, что парик был лиловый, а клетка оранжево-зеленая — нежный, смешливый, женственный, любитель кукол и исполнитель первых «перформансов». Задушен любовником.
Курчатовский экспериментатор Женька Шестопал — бородатый, как положено, прожженный романтик, турист, бард, хватанул, естественно, дозу в одном из номерных Челябинсков, а то ли Арзамасов. Через двенадцать лет сгнил дома — из больницы выписали как бесперспективного; жена Гуля переносила его для обмывания с кровати на стол на руках, весил 32 килограмма. Собственно Гуля-Дюймовочка, рост 179, каблук — 8, стрижка под машинку «девяточка», серьги до плеч. Глаза — смолоду страшные, древние, где-то у висков, бирюзовые, рот темно-пионовый (на фотке не видать). Марсианка. Закончив МИСИ, работала прорабом, разговаривала с тех пор исключительно матом с редкими вкраплениями слова «мамочка». В 90-х со старшими сыновьями-архитекторами замутила строительный кооператив, бухгалтером посадила соседского мальчика с мехмата, по слухам, в нее влюбленного. Хозяйка строительной империи.
Голый, будто керамический, блестящий череп, темные провалы щек и глаз — художник Авик Мгоян, всегда приезжал из Баку с двумя чемоданами коньяка и ящиком винограда. Там и зарезан. Буржуазный Боба «Чарли», владелец коллекции джазовых винилов и единственного на всех серого твидового костюма. Дослужился до культур-атташе в Мексике, перешел возле Сан-Диего границу и попросил политического убежища. Нашли, укололи, вывезли, обдолбали. Покаялся. После всех психушек задвинули баянистом в подмосковный клуб. Год назад найден на улице города Подольска с полной потерей памяти. В состоянии деменции помещен в подольскую богадельню.
И — королевишна, самая юниорка, вечерница 2-го «меда» Ниночка Бубенцова. Платье — пан-бархат черный, с декольте, как у итальянской артистки Стефании Сандрелли, сама шила, жемчуг искусственный, лаковые лодочки куплены с рук в парикмахерской «Красный мак» (угол Столешникова и Петровки, снесла в бук на Кузнецком собрание сочинений Мамина-Сибиряка). Говорили, похожа на Марину Влади. Она старалась — волосы носила длинные, под Колдунью (на работе забирала в хвост и под белый сестринский колпачок), лифчики исключила.
Данила как увидел ее — так и сказал себе: всё, чувак. Вот он, в куртке из кожзама. Чистый верблюд: длинные губы, глаза надменно полуприкрыты, голова с ранними залысинами откинута. Брюшко. Сутулость исключительная, практически горб. С Васькой Щорсом, например, не сравнить. Но Ниночка, чувиха в компании своя, ничейная, на поцелуи ответила неожиданно легко и охотно. И в ту же новогоднюю ночь стала его женой и одновременно невестой.
Буба подошла сзади, заглянула через плечо, прочитала:
«Ты гляди! Прямо в сердце. Как в тире. А вот еще (показывает рану, приподняв штанину убитого).
ГОРДЕЕВ (принюхивается, морщится). Не меньше недели, как думаешь, Айболит?
ВРАЧ. Да уж. Еще денька два, метров за сто бы разило… Спасибо, жары нет».
— О господи, Данила, какую гадость ты пишешь!
— Отвали! — Данила, как школьник, прикрыл крышку ноутбука.
— А вот зря ты со мной не советуешься. Активное гниение трупа на открытом воздухе начинается через четыре дня с выделением зловонных газов… Так что за неделю…
Данила внимательно посмотрел на жену.
— Ты, Буба, все-таки по-настоящему очаровательная женщина.
Перед сном, когда Данила уже прочно храпел, Буба прокралась в кабинет и проверила. Неделя сократилась до четырех дней…
Прокашляв часов до трех и с трудом уснув перед рассветом, Буба увидела странный сон, будто бы она сдает экзамен по вождению (никогда не было и не будет), а разметка на дороге — знаки препинания. И она не может вспомнить, что означает точка с запятой. Нина проснулась и заплакала с досады. Теперь, считай, до утра не спать. Она с неприязнью взглянула на мужа. Тот аж трясся в лунном свете от храпа. На лбу у него сидела бесстрашная муха. Как только взгляд жены, как ствол, уперся ему в переносицу, муха улетела, а Каменецкий открыл глаза и твердо сказал:
— Точка с запятой — это пиздец, но не окончательный.
— Данила, — всхлипнула Буба. — Я больше не могу. На нас уже мухи садятся. Я хочу в Москву. Хоть на недельку…
