Ловелас. Том 6 (СИ), стр. 33
Маккарти побагровел. Он застучал молотком — раз, другой, третий.
— Довольно! Свидетель нарушает порядок! Вы явились сюда не проповеди читать!
— А с каких пор, сенатор, — я развернулся к нему всем корпусом, и голос мой зазвенел на весь зал, — с каких это пор с американскими гражданами в американском Сенате поступают вот так? Загоняют в угол, где любой ответ — приговор? Где само молчание — улика, а Конституция — признание вины? Я читал про такое. В учебниках истории. Салем, тысяча шестьсот девяносто второй год — там девушек вешали за колдовство по доносам, и точно также: не признаёшься — пытки, признаёшься — виновна и петля. Испанская инквизиция работала по той же схеме. Я думал, Америка давно похоронила эти методы. А оказывается, они живут. Здесь. Под этим флагом. За вашим столом. Вы уже «вздернули» великого актера и режиссера Чарли Чаплина, он уехал подальше от вас из страны. В ваших черных списках фигурирует Бежавший от нацизма немецкий драматург Бертольд Брехт, сотни других сценаристов и писателей. Что дальше⁈
Зал загудел. Кто-то в рядах публики охнул, кто-то — я услышал ясно — хлопнул в ладоши, потом ещё, и по галерее прессы пробежали лихорадочные вспышки фотоаппаратов. Смут рядом со мной окаменел.
А Маккарти сорвался.
Он вскочил, тыча в меня пальцем, и лицо его пошло красными пятнами, а в уголках рта закипела слюна.
— Ты! — заорал он, забыв про молоток. — Ты не смеешь! Ты сравниваешь Сенат Соединённых Штатов с инквизицией⁈ Я посажу тебя за неуважение к Конгрессу, слышишь, ты, торговец грязными картинками⁈ Ты у меня выйдешь отсюда в наручниках!
— Вот, Америка, — сказал я тихо, но микрофон разнёс это на всю страну, и на фоне его крика моё спокойствие било сильнее любого крика. — Вы всё видите сами. Я задал сенатору один-единственный вопрос — почему с гражданином обращаются как с преступником? И вместо ответа он обещает меня посадить. За один единственный вопрос.
— Прекратить! — Маккарти грохнул молотком так, что тот едва не разлетелся. — Заседание… объявляется перерыв! Уберите камеры! Уберите камеры, я сказал!
Но камеры не убрали. Операторы, вцепившись в свои треноги, снимали красное, орущее, брызжущее слюной лицо сенатора, который минуту назад был хозяином положения, а теперь потерял его весь, без остатка, на глазах у миллионов. Именно эту картинку, я знал, сегодня будет уже обсуждать вся страна.
В поднявшемся гвалте, под стук бесполезного молотка, я поймал единственный неподвижный взгляд во всём зале.
Рой Кон.
Он не кричал. Не вскакивал. Он сидел совершенно спокойно, откинувшись в кресле, и смотрел на меня — внимательно, холодно, изучающе. Без злобы. С чем-то похожим на профессиональный интерес энтомолога, разглядывающего незнакомый вид. И в этом спокойном, умном взгляде читалось то, чего не было в истерике Маккарти: понимание. Он один в этом зале, кажется, сообразил, что так — вот так, наотмашь, зная наперёд каждый ход, — защищается не перепуганный обыватель. Так действует человек, который слишком хорошо знает, чем всё это кончится. Который будто уже видел этот фильм.
И этот взгляд Кона напугал меня куда сильнее, чем весь крик Маккарти.
Потому что молото я сломал за десять минут, под камеры, на всю страну.
А вот стилет остался цел. И теперь стилет знал, что со мной что-то не так.
* * *
На выходе из Сената, уже под колоннами, Смут придержал меня за локоть.
— Поздравляю, — сказал он вполголоса, глядя, как к нам снова мчится стая репортёров. — Такого спектакля здесь не видели давно. Вы его размазали на всю страну, и это, чёрт возьми, было красиво. — Он помолчал. — Но шампанское открывать рано, Кристофер.
— Почему?
— Вы его унизили, — поправил Смут. — Слушания он не закрыл — он их отложил. Понимаете разницу? Отложил. Значит, может быть повторный вызов, уже подготовленный, без импровизаций, где они придут с показаниями и свидетелями. А может быть кое-что похуже — обвинение в неуважении к Конгрессу. Вы публично сравнили сенатский подкомитет с инквизицией и Салемом. Формально это как раз то самое неуважение и есть. Захотят — оформят. — Он посмотрел на меня серьёзно. — Так что не расслабляйтесь. Мы выиграли раунд. Матч продолжается.
Я ехал в гостиницу в некоторой растерянности — редкое для меня состояние. Триумф-то был, вся страна сейчас гудела, но Смут был прав: дело повисло в воздухе. И что теперь? Сидеть в Вашингтоне, ждать повторного вызова? А будет ли он вообще? Или Маккарти, зализав раны, затаится и ударит через месяц, когда я расслаблюсь? Торчать тут неделю в неопределённости, вдали от корпорации, от Нью-Йорка, от всех дел, — глупо. Уехать — а вдруг вызовут завтра? Я вертел это так и эдак и не находил ответа.
Погода, по крайней мере, была чудесная. После промозглой мартовской слякоти вдруг выглянуло солнце, небо расчистилось, и Вашингтон засиял умытыми фасадами.
— Кит, — подал голос Хэнк, когда мы поднялись в номер. — Может разомнёмся? А то ты неделю не тренировался, форму растеряешь.
— А где? — я огляделся. — Тут же негде.
Спортзалов в гостиницах ещё не додумались устраивать, а на улице набегут зеваки, начнут глазеть, лезть с вопросами. В номере?
— На крыше, — невозмутимо сказал Хэнк. — Тебе тут ключ от чего хочешь дадут. Ты у них вип-постоялец, золотой лимузин у подъезда, вся страна про тебя трещит. Попроси — не откажут.
И правда — не отказали. Через десять минут услужливый администратор Уилларда вручил мне ключ от выхода на крышу, чуть ли не кланяясь.
Та оказалась плоской, широкой, с невысоким парапетом, и весь Вашингтон лежал вокруг как на ладони — купол Капитолия, белые громады, шпиль обелиска вдалеке. Солнце пригревало по-весеннему, ветерок был свежий, но не холодный. Мы разделись до пояса, и я с наслаждением втянул чистый воздух.
Сначала — физподготовка. Отжимания на кулаках о шершавый гудрон, пресс, приседания, работа на выносливость до пота, до жара в мышцах. Хэнк гонял меня безжалостно, я не отставал — молодое тело слушалось отлично, наливалось силой. Потом перешли к катам. Я двигался медленно и точно, выстраивая формы, чувствуя, как из головы уходит вся вашингтонская муть — Маккарти, Смут, Хьюз, повторные вызовы, — остаётся только дыхание, движение, равновесие. Каратэ всегда меня так вычищало.
Потом спарринг. Хэнк, быстрый, резкий, бил жёстко, вполсилы, но и этого хватало, чтобы держать меня в тонусе. Мы кружили по крыше, обменивались ударами, уходами, блоками, и я на время забыл вообще обо всём на свете. Хорошо. Под конец — долгая, обстоятельная растяжка, каждую мышцу, пока тело не стало лёгким и послушным.
Я спускался в номер выжатый, довольный и наконец спокойный. Голова прояснилась. Что бы ни решил Маккарти — переживу. Не впервой. В принципе и в тюрьме посижу, опыт уже есть, словечко арестантам за меня скажут. А Китти, Полли, вся моя фем-верхушка, не даст развалить корпорацию и Ловелас.
Приняв душ, я спустился вниз, пообедать. Внизу, у стойки, консьерж окликнул меня — почтительно, вполголоса:
— Мистер Миллер! Вам звонили. Несколько раз. Из Белого дома!
Я остановился.
— Откуда?
— Из Белого дома, сэр, — повторил он значительно, протягивая мне листок с номером. — Просили вас перезвонить, как только появитесь. Сказали, дело срочное.
Я взял листок, поднялся в номер и набрал.
Ответили сразу, это был секретариат Хауге. Через минуту я говорил уже с помощником президента.
— Мистер Миллер. Видел вас сегодня по телевидению. Занятное выступление. — Он выдержал паузу. — Знаете, у нас тут появились кое-какие… вопросы. Не могли бы вы к нам заглянуть? Скажем, сегодня. Пропуск на вас закажут, на проходной Западного крыла.
Глава 20
На проходной Западного крыла сверились со списком, вежливо кивнули, и тот же молодой служащий в тёмном костюме повёл меня знакомыми коридорами — тёплый паркет, кремовые стены, портреты президентов. Только на этот раз я шёл сюда не просителем по делу Херста, а человеком, которого сегодня видела в деле вся страна.
