Две жизни. Часть 1-4, стр. 93
Я, казалось, слился весь с той добротой, с тем милосердием, которые так просто и легко излучал Ананда моему маленькому сердцу, моей неустойчивой взбудораженной душе.
«Вот она, любовь, – не только думал, но и ощущал я всем существом Ананду. – О, если бы я мог научиться так любить человека! Все в том, чтобы понять сердцем, что такое любовь, тогда нет места осуждению…»
Я почти не заметил, как Ананда и Иллофиллион вышли из комнаты. Мне думалось, что я снова дремлю, как и все эти дни, когда я ощущал как бы раздвоение своего существа. Я знал, что вот здесь лежит мое тело, и вместе с тем я знал, что я – как мысль и сознание – где-то летаю, будучи в нем и не в нем, и никак не мог достичь ясного и четкого состояния. Я был точно невесом.
Но теперь, в эту минуту, я ясно ощущал тяжесть своего тела, чувствовал слабость, затрудненность каждого движения и понял, что начинаю выздоравливать и период бреда закончился.
Я было начал размышлять над тем, рад я или не рад, что вернулся на землю из мира моих грез. Но вошедший Генри принес мне завтрак и сказал, что все приготовлено руками самого Иллофиллиона, а Ананда предписал мне съесть непременно все, что подано.
Я поморщился, так как на большом подносе стояло много чего, а есть совсем не хотелось. Генри помог мне сесть и поставил весь поднос на низкую бамбуковую скамеечку прямо на мою постель. Я начал с чашки шоколада, сначала неохотно тянул его, как вдруг увидел на тарелочке «Багдад». Недолго думая, я отправил его в рот, а затем вдруг так захотел есть, что без разбора и последовательности уничтожил все, что мне было подано, и даже заявил, что хорошо, да мало.
Генри с ужасом смотрел на меня.
– Левушка, а ведь я проиграл большое пари доктору Иллофиллиону. Я спорил, что вы не осилите и половины этой огромной чашки шоколада, не говоря уже об этой каше и каких-то подозрительных блюдах, в которых Иллофиллион упражнял свой поварской талант. А вы меня еще раз посадили на мель.
Голос Генри был печален, и он имел очень расстроенный вид.
– Я очень сожалею, если чем-то огорчил вас, Генри; но, право, я желал бы только принести вам свою большую благодарность за те уход и помощь, которые вы оказали мне в болезни, – сказал я ему.
– Нет, Левушка, не вы меня огорчили, а я сам – даже как-то незаметно для самого себя – запутался в отвратительной сети интриг. И лишь сегодня слова Ананды точно пробудили меня от сна.
Отчего я вдруг, дней пять назад, взбунтовался и не послушался его указания и не дал вам его лекарства? Сейчас я даже ответить на это не могу. А в ту ночь у меня поднялся – как мне теперь кажется, без всяких причин и оснований – такой протест в душе! В душе я осуждал и критиковал Ананду, поступавшего вопреки всем правилам медицинских указаний. Я посчитал насилием над собой требование беспрекословно повиноваться ему в таком деле, где я тоже кое-что понимаю и имею степень доктора медицины. Да еще изданную научную работу, как раз по мозговым болезням вашего типа.
И вот теперь на вашем примере я вижу ясно, что ничего не знаю; что не болезнь как таковую лечил в вас Ананда, а видел и знал весь ваш организм, как он всегда говорит. Тогда как я всецело был занят книжным описанием болезни, а не вами.
Когда Иллофиллион готовил вам завтрак, бунт во мне стал проявляться еще сильнее. Я еле сдерживался от проявления грубости и детского желания бежать с жалобой к Ананде и требовать квалифицированного подхода к больному. А Иллофиллион поглядел на меня и, спокойно мне улыбнувшись, сказал: «Хотите пари, что Левушка все съест и скажет, что мало? Но прошу вас ничего, решительно ничего больше ему не давать до самого обеда, к которому я вернусь. Я буду сам обедать с Левушкой в его комнате. И лекарств никаких, и визитов никаких не допускайте». И он еще раз так посмотрел на меня, что я до сих пор не могу прийти в себя. Не то чтобы это была строгость, или приказ, или осуждение. Их бы я вынес легко. Это было такое сострадание, такое сочувствие мне. Я понял, что он догадывается обо всех моих мыслях, в которых я даже себе не хотел бы признаться.
Генри замолчал, опустил голову и через минуту продолжал:
– Но это еще не все. Еще утром Ананда мне сказал, что сегодня вы придете в себя и будете в силах говорить и есть, но никого посторонних к вам нельзя будет пускать. А я обещал Жанне, которая каждый день приходит справляться о вас, что потихоньку проведу ее к вам.
– Как вы могли так гадко поступить? – закричал я так громко, что в соседней комнате раздались поспешные шаги, и ко мне быстро подошел Иллофиллион.
– Что с тобой, Левушка? – беря меня за руку, сказал он. – Отчего до сих пор возле больного стоит поднос, Генри? Чтобы привлекать мух? – тихо, но строго звучал голос Иллофиллиона. – Или я ни в чем не могу положиться на вас? Ни одному из распоряжений Ананды вы не желаете повиноваться. Зачем вы держите письмо от Жанны в кармане? Вы решили, что мы не правы, не давая ей видеться с Левушкой сейчас? Посмотрите, что вы наделали, – указывая на меня, сказал Иллофиллион. А я задыхался, мне было плохо, я знал, что снова сейчас потеряю сознание.
– Извольте уйти, – сказал Иллофиллион Генри, и это было последнее, что я слышал. Мне казалось, что, проваливаясь куда-то в пропасть, я слышал громкий, волевой голос Иллофиллиона, звавшего Ананду, и видел, как последний быстро вбежал в мою комнату. Но я не уверен, что это не померещилось мне.
Когда я очнулся, очевидно, была уже ночь, а может быть, просто были спущены шторы. В полумраке я различил грузную фигуру сидевшего подле меня турка, отца Ибрагима.
Я шевельнулся и попросил пить. Он вызвал Иллофиллиона, который, улыбаясь, сам дал мне питье, поблагодарил турка за ночное дежурство возле меня, а мне выразил свою радость по поводу того, что я так скоро победил свой глубокий обморок.
Я, к моему удивлению, решительно все теперь помнил. Я не чувствовал больше слабости, но чувствовал такой волчий голод, что стал просить есть, а также света в комнату, как можно больше света.
Турок развел руками, смеясь, отодвинул все шторы, так что я даже зажмурился от ворвавшегося света, и прибавил, что капитан-то был прав, считая меня каверзным мальчишкой.
– Я его чуть не оплакивал всю ночь. Напросился в братья милосердия, гордясь, что выхаживаю умирающего, а он взял да и отнял у меня все мои привилегии. Прикажете кормить этого волка? – спросил он Иллофиллиона.
– Я сейчас схожу к Ананде и спрошу, чем следует кормить его волчью светлость, – рассмеялся Иллофиллион. – А вы, быть может, не откажетесь помочь ему умыться. Чур, не вставать, – прибавил он, грозя мне пальцем. – Пока я не вернусь с Анандой, считай себя безнадежно больным и принимай заботы Джел-Мабеда со свойственным этим больным послушанием.
Не дожидаясь моего ответа, он быстро ушел, а я принялся за свой туалет, поразив своей худобой не только турка, но и самого себя. Я даже не думал, что можно так высохнуть за две недели. Турок покачивал головой, бормоча:
– Вот и попробуй откорми этого аскета. Неужели можно жить одной кожей да костями?
Я просил дать мне зеркало, уверяя, что не смогу вслепую расчесать свои отросшие локоны, но турок мне его не давал, заявив, в свою очередь, что зеркало я съесть не смогу, а сейчас важно только одно: есть.
Не успели мы закончить спор о важности расчесанной головы, как оба доктора уже стояли рядом, смеясь и спрашивая, решил ли я, что для меня важнее: еда или красота.
Я ответа не дал, а с готовностью протянул руку к чашке, которую держал Иллофиллион. Турок очень одобрил такое практичное решение вопроса и вызвался пойти к повару заказать завтрак.
Когда он ушел, снабженный наставлением Иллофиллиона и моим: «скорее бы принесли», я сказал Ананде, что совсем здоров и мог бы встать. Ананда согласился разрешить мне не только встать, но и выйти на балкон, но лишь к вечеру, когда спадет жара, и с условием: съесть первый завтрак в постели, а потом пролежать три часа в полутьме. Если через три часа он найдет меня в полном самообладании, ничем не раздраженным и в хорошем самочувствии, – он разрешит мне встать. А завтра вечером сам проводит меня в зал послушать музыку.
