Сталинград (СИ), стр. 56

Мы переломили.

Не я — нас тут было много, и большинства уже не было: Захаров остался под Калачом, Тихонов — ещё в сентябре, Прокопенко — у этой самой семёрки, двух суток до конца не дотянув, и сколько их легло по дороге от Барвенково сюда, чтобы я доехал до этого края и увидел тишину, — счёт тому был длинный, и сходился он не в мою пользу. Но мы переломили. Та сила, что пришла с запада сжечь нас и не пустить дальше Волги, стояла теперь внизу с руками над головой, и больше она не шла на восток, и не пойдёт. Это и был тот день, который я держал при себе и не называл, — он пришёл, и оказался не громом, а тишиной, и в этой тишине я стоял на чужом поле, среди своих живых, и слушал, как над Сталинградом впервые за шесть месяцев не стреляют.

Гончаренко окликнул от стоянки — звал к машине, по делу, как звал каждый вечер. И я пошёл к семёрке, через мёрзлое поле, мимо чужих капониров, к своим, потому что война на этом не кончалась, а только переломилась тут, под Сталинградом, и впереди была ещё долгая дорога на запад, которую я тоже знал наперёд и тоже нёс при себе; но это было завтра. А сегодня было второе февраля, и было тихо, и этого было довольно.

Глава 32

«Звезда»

В штаб меня вызвали на третий день после того, как над Сталинградом стало тихо.

Трофимов сидел в немецком блиндаже, который БАО приспособило под штаб полка, — в три наката, с печкой-времянкой, со стенами, обшитыми струганой доской теми, кто строил мост и до конца его не дотянул. На столе у командира лежала карта, свёрнутая в трубку, — разворачивать было уже нечего, фронт ушёл на запад сам. А поверх карты, придавленная гильзой от трофейной двадцатки, лежала бумага, исписанная по форме, в две колонки, с печатным шапочным текстом наверху и с чьей-то рукой, заполнившей графы.

— Садись, — сказал Трофимов. Он не глядел на меня, а глядел в эту бумагу, как глядят в формуляр перед тем, как зачесть машине ремонт. — Дочитать дай.

Я сел на чужую струганую лавку. В блиндаже было тепло чужим теплом, пахло горелой доской из печки и оружейным маслом от планшета, что лежал тут же. Я ждал. За полгода я выучился ждать у этого стола молча: командир звал не для разговора, командир звал по делу, и дело он открывал сам, когда был готов.

— Представление на тебя, — проговорил он наконец и развернул бумагу ко мне. — В дивизию ушло ещё в январе, по показателям. Вернулось с приказом. Слушай, как тебя там сосчитали.

И он стал читать. Не поздравлял — читал, как читают сводку, ровным штабным голосом, в котором всё было сведено к числу:

— «Капитан Соколов, командир первой эскадрильи. С начала Сталинградской операции и по второе февраля сорок третьего года произвёл девяносто один боевой вылет. Лично и в составе группы штурмовал колонны на марше, артиллерийские позиции, переправы через Дон, аэродромы воздушного снабжения окружённой группировки — Питомник, Гумрак, — танковые и автоколонны деблокирующей группы у Котельникова и на Мышковой, очаги сопротивления в заводском районе. Уничтожено и повреждено…» — Тут шли цифры, и он читал их, не запинаясь, и цифры были не мои, цифры были полка, сложенного со мной в одну строку: машины, орудия, переправы, транспортники на разгрузке. — «Эскадрилья под его командованием за тот же срок произвела свыше шестисот боевых вылетов».

Он опустил бумагу.

— Шестьсот, — повторил я за ним, в пустоту блиндажа, не спрашивая.

— Шестьсот двенадцать. Я считал по журналу боевых действий, сверял с твоим. Сходится. — Трофимов вёл пальцем по строкам, не для меня, для себя, проверяя в последний раз сложенное. — Тут расписано по целям, как полагается. Колонн на марше — столько-то, артпозиций подавлено — столько-то. Переправ через Дон, по которым ты работал в ноябре, на отходе их шестой армии, — три. Аэродромы моста — Питомник, Гумрак, заходы по разгрузке и по полосе, транспортники битые в воздухе и на земле сочтены отдельной строкой.

— Котельниково там есть? — спросил я.

— Есть. Танковая колонна Манштейна у Котельникова и на Мышковой — заходы по броне и по автотранспорту. Очаги в заводском районе, в январе, по подвалам. — Он поднял глаза. — Это всё ты прошёл. Не вычитал в сводке — прошёл низом, на бреющем, под зениткой. Я тут поставил подпись, что подтверждаю, и подпись эта верная.

Он положил бумагу на карту и придавил гильзой снова, ровно, как кладут то, что не должно сдуть.

— Тебя представили к званию майора. И к Звезде. К Герою Советского Союза, Соколов.

Я молчал. Я слышал, как в печке оседает прогоревшая доска, и как за стеной блиндажа кто-то из БАО долбит мёрзлый грунт, и как идёт по моим жилам та же ровная тишина, что стояла под крылом второго февраля. Война, которую я два года держал в себе наперёд, как носят в стволе досланный патрон, и которую отработал руками за полгода, лежала теперь передо мной на чужом столе, сведённая в две колонки и в одно число — девяносто один. И за это число мне давали Звезду.

* * *

— Это лицевая сторона. — Трофимов придержал бумагу ладонью, и я понял, что он не закончил.

Он перевернул бумагу. На обороте была вторая колонка, и заполнена она была той же рукой, и шапки печатной над ней не было — это писал уже сам полк, для себя, чтобы не сбиться. Потери. Те же полгода, сведённые другой графой.

— Раз тебя считают, считать надо до конца, — продолжил он. — Чтоб ты Звезду брал, зная, на чём она стоит. Эскадрилья твоя сменилась за полгода почти вся. Слушай.

И он стал читать вторую колонку. Тем же штабным голосом, без нажима, потому что нажим тут был не нужен, число давило само:

— Тихонов. Второй пары ведомый. Сентябрь, третий день полосы. — Он помолчал ровно столько, сколько лежит между строк в журнале. — Захаров. Твой правый. Калач, ноябрь, работа по отходу к Дону. Прокопенко, старшина, механик. Январь, ночной налёт, у твоей машины. — Трофимов читал и не поднимал глаз. — Дёмин — ранен, нога, октябрь, в строй вернулся седьмым. Сёмина машина — списана, первая полоса. Машина Дёмина — списана. Собрана из двух битых. И дальше, по майскому ещё пополнению, и по осеннему, — кого ввели, кого не стало, кого подняли взамен.

Он дочитал и положил бумагу на стол лицом вниз, оборотом кверху, потерями кверху.

— Вот на чём стоит твоя Звезда, — сказал он. — Полк подняли в августе. Тех, с кем ты под Сталинград пришёл, в эскадрилье — половины нет. Койки летние пустые, зимние пустые. Звезду дают одному, а заработали её все, и большинства уже нет, чтоб её поносить. Это я тебе говорю не для того, чтоб ты от неё отказался. Это я говорю, чтоб ты её носил с тем весом, какой ей положен.

Я взял бумагу. Перевернул лицом вверх, потом снова оборотом — лицевой и потери, две колонки одного и того же полугодия. На лицевой — девяносто один вылет и шестьсот двенадцать, и тонны, и цели. На обороте — Тихонов, Захаров, Прокопенко в одну строку с числом. И между этими двумя сторонами одного листа не было зазора: одно стояло на другом, как Звезда на койках, и иначе сосчитать было нельзя.

— Понял, — сказал я. И замолчал, потому что слов, которые тут полагались бы, у меня не было, как не нашлось их второго февраля.

* * *

— Теперь о звании, — сказал Трофимов и отодвинул бумагу. — Майор — это уже не кабина одна. Майор у меня в полку — это заместитель. Штаб, планирование, приёмка пополнения, разбор за всю часть, не за одну эскадрилью. Я тебе это предлагал в сентябре, после Тихонова. Ты тогда сказал — рано.

— Сказал, — подтвердил я.

— Тогда было рано. Сейчас не рано, сейчас поздно. — Он накрыл оборот бумаги пятернёй, ту колонку, что лежала книзу, придержал, будто она могла встать. — Глянь, кто остался. Сошников молодой. Дёмин из санбата, на чужой машине. Бабенко тянет, но он ведомый, не ведущий. Тех, кто водил, у меня в полку — ты да Морозов, и всё.

— И Гладков, — сказал я.

— И Гладков. Трое. — Он не сбился. — Перелетим на запад — пришлют сырьё, как присылали в августе: налёт по полста часов, заход с третьего раза, выход в землю. Их кто-то должен встретить раньше, чем встретит их немецкая зенитка. Не я. Я командую полком, а не учу садиться. — Он смотрел на меня прямо, командир командиру. — Майора и Звезду тебе дают за твою кабину. А мне ты нужен не за кабину. Мне ты нужен, чтоб у меня к лету было кому водить пары. Зам по лётной — это оно и есть.