Чужая траектория (СИ), стр. 49
С монтажниками он за эти две недели сошёлся ближе, чем за весь предыдущий год. В зале он был для них расчётчик, человек с другого этажа, чьи листы спускают сверху и по которым на стенде потом не сходится. У стенда выяснилось, что расчётчик умеет держать ключ, не путает левую резьбу с правой и не боится испачкать рукав, и этого оказалось довольно, чтобы с ним стали разговаривать иначе. Пожилой бригадир, которого все звали Кузьмичом, показал ему, как затягивать хомут, чтобы не сорвать резьбу, и как слушать прогон не ухом, а ладонью, приложенной к станине. Аркадий брал это жадно, как берут то, что прежде знал только по книжкам, а руками не пробовал ни разу. К концу второй недели Кузьмич звал его уже по имени-отчеству.
Две недели сошлись в один долгий день. Зал и цех, цех и зал; пересчёты при настольной лампе до полуночи, утренний прогон на стенде, сверка с монтажом, опять пересчёты. Спал он мало и вставал без той тяжести, с какой встают невыспавшись, — на пятом часу тело само поднимало его и было готово к работе, и это была единственная лёгкость, какую он за эти дни заметил. Группа сидела в зале вся, до последнего человека, и даже те, кто к динамике касательства не имел, оказывались при деле: чертили, считали, носили листы наверх и обратно. Кофе ни у кого не водилось, на столах стояли стаканы с остывшим чаем, заваренным ещё днём; к нему привыкали не глядя. Воскресенье прошло незаметно — никто его и не назвал воскресеньем.
Под утро как-то на проливке сорвало хомут на сливной магистрали, окатило стенд, и ветошью вытирали почти час; Кузьмич, не глядя на часы, обронил: «Бывает. Заводи заново», — и завели заново. К полудню кривая на третьем прогоне легла, к вечеру её сбили, переставив демпфер, и она легла снова. Домой Аркадий ушёл во втором часу, не помня, ел ли днём.
Он почти не думал в эти дни — в том смысле, в каком думал прежде, перебирая в уме то, что помнил, и примеряя к тому, что видел вокруг. Думать было некогда и незачем: задача стояла узкая, измеримая, с ясным концом, и вся она помещалась между чертежом, стендом и журналом. Странно, но это и было отдыхом для головы, которая полтора года носила в себе слишком много и слишком наперёд. Здесь, у стенда, будущее не лезло под руку; был только сегодняшний прогон, и завтрашний, и кривая, которую надо положить смирно.
Семихатов вёл группу, как вёл всегда: в очках с круглыми стёклами, аккуратный до педантизма в каждом движении, фразы короткие, без подлежащего там, где можно без него. Холод, что лёг между ними после той записки мимо ведущего, за аврал не растаял; ведущий обращался к Аркадию по фамилии и по делу, визировал его листы, не задерживая, не прибавляя ни слова сверх рабочего. Раз, приняв от него сведённую балансировку, задержал глаза на цифрах дольше нужного и обронил, ни к чему не относя:
— По тракту сходится. Несите дальше.
И всё. Ни он, ни ведущий не делали попытки сгладить то, что между ними стояло, да и некогда было; работа держала их рядом, и пока держала, на остальное не оставалось ни минуты. Аркадий притерпелся и к этому.
Пашка теперь почти не подходил — привык за эти месяцы обходиться без него: брал нужное у других, спрашивал коротко и по делу. Однажды заглянул в группу по своему делу и окликнул Аркадия через два стола, не подходя ближе:
— Ефремов, сорок второй у тебя?
Окликнул «Ефремов», а не «Аркаш», как звал ещё осенью; сделал это не со зла, по делу, и сам разницы не услышал. Аркадий услышал. Зазор был маленький, в одно слово, и заделать его было нечем, да и некогда. Он раскрыл коленкоровую тетрадь и вписал в неё то, что свёл за день, — строку за строкой, плотно; страница заполнялась быстро.
Домой он возвращался к одиннадцати, когда корпуса уже стояли тёмными и в семейном секторе почти не светилось. По коридору тянуло остывшей картошкой и чьей-то стиркой, за тонкими стенами кто-то двигал стулья, где-то хныкал во сне ребёнок. Светлана не спала. Она не упрекала его этими поздними возвращениями и не делала вида, что их не замечает, — просто оставляла на столе накрытую тарелку и сидела со штопкой, пока он не приходил.
— Ел? — спросила, когда он сел.
— В столовой.
— В час дня. — Она пододвинула ему тарелку и вернулась к игле. — Грею или так?
— Так съем.
Он придвинул тарелку и принялся за холодную картошку, не разбирая вкуса; Светлана, не спрашивая, подложила ему хлеб со своей тарелки и снова взялась за иглу — за носок, который он же и протёр на пятке.
Какое-то время было тихо, только игла шла сквозь ткань. От её рук слабо пахло аптекой — третий месяц она работала лаборанткой в медсанчасти и уже освоилась с чужими склянками.
— А у нас сегодня драма. — Светлана отложила штопку. — Разбили мерный цилиндр, один на всю комнату. Сестра чуть не плачет: чем теперь мерить.
— И чем?
— Я и говорю: мензуркой, аптекарской, их три. — Она коротко усмехнулась, не позируя. — Поглядела на меня так, будто это я его и грохнула. Ну ничего, завтра новый привезут.
— Мерили мензуркой, — Аркадий хмыкнул в тарелку. — Это ж надо.
Она достала из-под солонки конверт и положила перед ним.
— Днём принесли.
Костромской штемпель, обратный адрес округлым почерком матери, а сам конверт надписан другой рукой — быстрой, с наклоном, с росчерком на хвосте у фамилии. Лялин. Аркадий вытер руки и вскрыл его ножом.
Письмо было короткое и шло вприпрыжку, без передышки, как говорила она сама. Сессию сдала, всю, и анатомию на «отлично», чего сама от себя не ждала и о чём сообщала так, будто всё ещё не верит; на лето распределили на практику в больницу, в настоящую, в хирургическое отделение, и она уже шьёт себе халат, потому что казённые на неё велики и в них она как в мешке. Халат вышел широк в плечах, она ушила его сама, исколов все пальцы, и теперь он сидит почти как настоящий. Дальше шли вопросы, один за другим, не оставляя места для ответа: а ты как, а не похудел ли там у себя, а Света, а правда, что у вас в Калининграде ёлок больше, чем людей, а когда вы приедете, хоть на денёк, мама всё ждёт и каждое воскресенье печёт, будто кто должен зайти. В конце мать приписала своей рукой три строки — что у них всё по-старому, отец после зимы расходился, нога меньше тянет, на огород уже выходит, и чтобы Аркаша берёг себя и Светочку, и не забывал писать. Эти материнские письма приходили так же ровно, как сменялись времена года, и в них всегда было одно и то же.
Он читал и слышал её голос — быстрый, без пауз, обгоняющий сам себя. Прошлым летом она поступила, и мать написала тогда, что Ляля ходит гордая, как генерал, и все девчонки с ней здороваются на улице; за неполный год генерал успел сдать первую сессию и обзавестись собственным халатом. Аркадий заметил, что улыбается, и не стал себя останавливать. За этой пляшущей строчкой про халат шла себе жизнь — не знавшая ни про автоколебания, ни про потерянную в апреле машину, ни про срок до середины мая.
Он перечитал про практику ещё раз. Девчонка, которую он мальчишкой таскал на закорках через лужи, этим летом встанет у настоящего операционного стола — пусть пока подавать зажимы да держать крючки, но встанет. Он подумал, что надо будет приписать ей в ответ, чтоб берегла руки: хирургу руки нужны целые. И тут же сообразил, что советует то, в чём сам не смыслит, и что Ляля над этим советом только посмеётся.
— Сдала, — он отложил листок. — Всё сдала. На практику едет, в хирургию.
— Я рада. — Светлана смотрела на него так, как смотрят, когда человек на минуту перестал быть усталым. — Хороший она у тебя человек, Ляля.
«У тебя», а не «у нас» — но сказано было так, что выходило «у нас». Он сложил письмо по прежним сгибам и сунул не в общую стопку на этажерке, а в нагрудный карман, к себе. Они посидели ещё немного молча: Светлана дошивала, он доедал давно остывшее, и в этой будничной тишине, без расспросов и без отчётов, было больше отдыха, чем в любом сне за минувшие две недели. Завтра был четверг.
