Лекарь Империи 21 (СИ), стр. 27
Миндалины я развёл узкими шпателями, по миллиметру, подкладывая под лопасти нейрохирургические ватники, чтобы не давить на ткань голым металлом. Между ними открылось отверстие Мажанди, выход четвёртого желудочка, и в глубине показалось его дно, ромбовидная ямка. Передо мной лежало дно ствола, самая густонаселённая площадь во всём человеческом теле.
На этом пятачке, размером с ноготь, спрессованы ядра, что держат дыхание, глотание и работу сердца. Лицевой бугорок по обе стороны от средней борозды, под ним петля лицевого нерва. Ниже, к острому углу ямки, треугольники блуждающего и подъязычного нервов. Ещё глубже, в продолговатом мозге, дыхательный центр, тот самый, что у Анны давно молчал.
Раньше я прошёл бы это место с закрытыми глазами. Сонар развернул бы в объёме всю анатомию, подсветил бы каждое ядро и каждую веточку артерии, провёл бы за руку. В моём распоряжении остались микроскоп и собственные руки. Я шёл по минному полю с завязанными глазами, и картой мне служила одна память.
Фырк, как бы ты сейчас пригодился. Сидел бы на штативе микроскопа, ворчал бы про двуногого, который лезет в ствол на ощупь, а потом нырнул бы в неё с головой и показал бы всё, что прячется под серой поверхностью. Артерии, волокна, тот единственный сосуд, в который нельзя.
По спине между лопатками пополз пот. Капля собралась на правой брови, у самого края, и готова была сорваться в глаз. Руки у меня были в ране, отвести их я не мог. Ника увидела. Она шагнула ко мне со сложенной марлевой салфеткой, промокнула мне лоб, бровь и висок одним быстрым касанием и убрала руку, не задев стерильное поле.
Микроскоп я повёл глубже, в острый верхний угол ромбовидной ямки, туда, где дно желудочка переходит в мост. Поверхность ствола здесь была гладкой, перламутрово-серой, с тонкой сеткой сосудов поверху. Взгляд я вёл по ней медленно, сверяясь с картинкой навигации на боковом экране.
— Ника, давление, — сказал я, не отрываясь от окуляров.
Спросить можно было турка у наркозного аппарата, только его пустое лицо и ровный нечеловеческий голос доверия не вызывали. Мне нужен был живой человек. Ника стояла справа, монитор висел у неё за плечом, и она глянула на него.
— Девяносто на шестьдесят, — сказала она. — Держится на норадреналине. Темп тот же, что выставили.
Я кивнул и вернулся в поле. Девяносто на шестьдесят, на потолке вазопрессоров. Запаса у неё не оставалось, и каждая лишняя минута наркоза откусывала от того, что ещё было.
И тут я её увидел.
Кончик стального микропинцета я медленно подвёл к самой опухоли.
Я ждал мягкого, податливого сопротивления. Глиома расходится под инструментом, как влажный творог, рыхлая, бескостная, и сталь входит в неё без усилия. Это ощущение я знал по десяткам операций и ждал его сейчас.
Сталь упёрлась в твёрдое.
Пинцет не вошёл в ткань. Он скользнул по поверхности и сорвался. Отчётливый скрежет прорезал ровный писк мониторов. Звук был такой, словно сталь царапнула гранит. В живом мозге ему взяться неоткуда.
Я замер.
В человеческом мозге нет структур такой плотности. Кости здесь нет, ствол лежит в самой глубине черепа, в мякоти, и твёрже сосудистой стенки в нём не встречается ничего. Кальцинаты, отложения солей, дают под инструментом крошку и песок, они поддаются и рассыпаются. Это не рассыпалось. Сталь упиралась в плотное, неподатливое, и кончик пинцета соскальзывал раз за разом.
Я чуть усилил нажим.
И опухоль вспыхнула.
Из глубины изменённой ткани, под перламутрово-серой поверхностью, проступил свет. Тусклый, ядовито-синий, с фиолетовым подбоем по краю, он разгорелся внутри сгустка и пошёл пульсировать, медленно, в такт чему-то, что пульсом не было. Под микроскопом, при двадцатикратном увеличении, я разглядел грани. Ткань ствола уходила в этот свет тонкими нитями, а в сердцевине, вросший в мост намертво, сидел кристалл.
Браслет на правом запястье отозвался резким холодом, и зелёные насечки на тёмном металле моргнули навстречу синему свечению из раны. Мой артефакт узнавал то, что я ещё отказывался назвать.
Писк монитора сорвался в частую истеричную трель, и поверх неё с наркозного аппарата завыл второй сигнал. Я скосил глаз на экран за плечом ассистента. Пульс Анны сорвался, кривая ЭКГ скакнула к ста восьмидесяти, потеряла ровный ход и пошла рвано, широкими комплексами. Давление на манжете скачком прыгнуло вверх, потом провалилось.
— Илья! — Ника развернулась к монитору. — Что ты сделал⁈ Она срывает ритм!
Руки я не отнял. Инструменты стояли в стволе, в миллиметре от центров, что держат дыхание и сердце, и резкое движение здесь добило бы её вернее любой аритмии.
За спиной грохнул отброшенный стул. Радулов шагнул к столу, к стерильной зоне, и в его голосе я услышал чистый страх.
— Я же говорил тебе! — голос его сорвался. — Это магия! Что ты режешь⁈ Отойди от неё!
Я смотрел в окуляры, на синий кристаллический сгусток, сросшийся со стволом мозга моей матери, и собирал картину заново.
Раковых клеток здесь не было. Глиомы не светятся и не звенят под сталью. В стволе у Анны сидел кристалл концентрированной Искры, спрессованной до твёрдости камня, тот самый астральный яд, что десять лет ел её нервы изнутри. Железо томографа Искру не видит. Зато кристалл дал на снимке плотную тень, и легла эта тень в точности там, где я ждал глиому. Я искал опухоль, нашёл то, что выглядело опухолью, и поверил собственным глазам.
Радулов кричал правду, ту самую, которую твердил с самого начала. В соседней комнате, у экрана, он повторял, что опухоли нет, что искать там нечего, а я задавил его уверенностью. Он знал, с чем живёт его жена. Магистр-менталист чувствует чужую Искру, и эту он носил перед глазами десять лет.
Я начал медленно выводить инструменты из раны. Биполяр, за ним микропинцет, тем же путём, каким вошёл, не задевая по дороге ничего. Пот добрался до глаз, защипал, и я сморгнул, потому что отнять руки я по-прежнему не мог. Частый собственный пульс бил мне в уши, и я считал его машинально, не в силах унять.
Это не опухоль. Мысль легла холодно, и от этого холода стало только страшнее. Скальпелем такое не вырезать. Я вскрыл матери череп, прошёл сквозь мозжечок, дошёл до самого дна, до центра, где держится её жизнь, и упёрся в то, чего не объясняет ни один атлас в моей голове. Кристалл сросся со стволом, светился чужим синим светом. Тронуть его я не мог, и оставить как есть тоже.
Я ошибся.
Глава 11
Кенгуру забрали ночью, если ночь на Луне вообще существовала.
Фырк проснулся от скрежета, открыл один глаз и увидел, как двое каменных стражей уводят переростка по серебристому песку, придерживая за локти. Кенгуру шёл покорно, из сумки на ходу вываливались свитки и перья. Он оглянулся на Фырка с выражением, в котором не осталось ни злорадства, ни сочувствия, только тупая усталость существа, побывавшего на четырёх судах и знавшего, чем они кончаются.
— Удачи, мелочь, — бросил он через плечо.
Фырк не ответил. Кенгуру увели за гребень кратера, и его длинный хвост, волочившийся по песку, оставил борозду, быстро заполнявшуюся серебристой пылью.
В камере стало тихо. Светящиеся нити гудели ровно, а лапка, обожжённая об решетку, ныла. Фырк сидел на песке, обхватив хвостом все четыре лапы, и смотрел вверх.
Огромная, голубая земля висела над кратером. Облачные завитки ползли по её поверхности, а Фырк пытался угадать, где под ними спрятана Турция. Где-то на побережье Эгейского моря двуногий занимался чем-то, о чём Фырк мог только гадать, и от этого гадания мех на загривке вставал дыбом, потому что воображение подсовывало картины одну хуже другой.
Двуногий оставался без Сонара и Фырка, с беременной женой и с отцом, способным вывернуть чужой разум наизнанку одним усилием воли. А Фырк сидел на мёртвом спутнике в клетке, в четырёхстах тысячах километров от Муромской больницы, и не мог ничего сделать, кроме как пялиться на голубой шар и злиться.
