Корни кузнеца, стр. 19
– Образование и монахине не помешает!
Если Матрона как-то облагородилась, то Пелагея огрубела. Она уже оперировала самостоятельно. Исчезала её округлость. Румянец ещё держался, но потускнел. Она уже не носила цветастых шалей и деревенский полушубок сменила на темные теплые жакеты.
– Что тебе привезти? – спросила её Матрона на прощание.
– Аленький цветочек! – радостно ответила Пелагея. – Алтайский!
Встреча отца Сидора с дочерью была слезной. Матрона заметила, как постарел кузнец. Седина плотно выбелила и развеивала во все стороны поредевшие его кудели. Но главное, изменились его походка и взгляд, в котором появилась неуверенность в глазах, когда-то беспощадных и дерзких, в походке появилась робость. Надейка подросла без неё, и у неё определились черты деда. Братья же не изменились, такие же молчаливые, покладистые, смотрели с удивлением на столичную сестру и слушали во все уши о северном далеком городе. Теперь уж никто не звал Матрону чернавкою или Мотею, а была она Матрона Сидоровна, и при таком обращении к дочери кузнец высоко задирал свою бороденку. Матрона же почтительно целовала отцу руки и об избиении им Надейки не промолвила ни слова. Сразу начала готовить примочки и снадобья для племянницы и Устиньи.
– Смирилась бы ты, – однажды молвила Матрона Надейке. – Он ведь, Данила, толковый в работе-то, смирный. Всё наследство отцово ему отойдет…
– А Морозов?! – задохнулась Надейка. – Я без него жить не могу!
– Сможешь, девочка! – вдруг кротко вздохнула Матрона. – И жизнь ты без него проживешь!
По выходным Матрона посещала церковь и, слушая возгласы отца Никодима, грешным делом она как бы отлетала от молитвы и видела себя девочкой рядом с матерью, которую так любила, что удивлялась всю жизнь – как она пережила её смерть. И как любила она службы и верила в ангелов, словно видя их воочию. Она и сейчас верит, и вера её окрепла, но с этой крепостью исчез тот наивный, детский трепет… Но ей в этот приезд стало особенно жаль отца. Может, никогда раньше она не думала, что так любит его, постаревшего, оскудевшего силою и властью. Она поняла, что избиением внучки он нанес бо́льшую рану себе, и очень жалела его. И Надейку, молодость которой брала верх, племянница выздоравливала. И жаль было Васька, красивого жигана, самовольного, задиристого пахана чуманского подроста. Батюшка всё грозил Василию эпитимией, что для того было равнозначно грозить древнею Элладою. Он и в церковь перестал ходить.
– Яблоко, оно ить от яблони… – вздыхал священник, – далеко не падает. И как-то странно и внимательно вглядывался в дочь. По запискам, подаваемым в алтарь во здравие, он узнавал почерк дочери, особенно крупно и четко выводящего имя отступника…
«Это Матрона, – думал священник, – она учит. А впрочем, ничего плохого в молитвах о болящих духом нету», – успокаивал он себя. Дуняшка с Матроною и впрямь читали единовременную молитву «по соглашению» о многих поселянах.
Надейка выкарабкалась из своей болезни. Зиму она не появлялась ни в церкви, ни в селении. Винниковы нанимали своё жиганьё обмазать ворота ковалей смолою, но Василию донесли, и он встретил чужую ватагу у ворот и отдубасил со своими подельниками непрошеных гостей во славу Божию.
– Говорил тебе: беги, – укорял он в который раз сестру. – Тройку нарядил… Перины пожалела!
Надейка молчала. Она не говорила ему, что дело было не только в приданом её, а в том, что Антона-то не было в этот день ни в церкви, ни на тройке.
Василий вскидывал на сестру дерзкие, въедчивые глаза отца, и они загорались синими алмазами. Красивым выдался Василий, чего уж там. Не глядя на его славу, многие бы девки в округе пошли за него. Но Надейка думала, что брат нет-нет да погуливает с алтайкой, которая ястребом кружит вокруг усадьбы Савиновых. Учиться Василий не захотел. «Чего там твой Антон наскажет! Я и сам всё знаю!» – ухмылялся он после первого же дня сидения в приходской школе. Нестерпимая скука овладела им от этих «аз» и «буки». То ли дело – гнать табуны в степь или пахать, пьянея от бражного духа земли… Или стоять с отцом у наковальни и подчинять себе едкий огнь в горниле… Наука не для хиляков, считал он. А Васька – мужик сильный, сам смекалистый… Зачем ему наука?
В июле государевым Указом объявили войну с немцами…
По селу заиграла пьяная гармонь, и заголосили бабы. Мужиков почитай под чистую забрали. У Савиновых решением схода оставили Ивана. Без кузнецов никак, а Сидор уже не управлял, как ранее, кузней…
Проводы были укладистыми. С молебнами, с гармоникой, плясками, драками, последней супружеской ласкою и слезными прощаньями.
– Немца мы видывали, – напутствовали старики. – Его соплей перешибешь, а он всё на рожон лезет!
Алтайка Зинка летала вокруг гулянок на своем жеребце, как бешеная.
– Ишь, вызывает! – заметил Сидор Пантелеймону. – Проститься хочет… Пусть только, сука, сунется!
Пантелей привычно смолчал. С годами он замкнулся наглухо. Семейством управляла Утя, старый Сидор иной раз разгоношился власть показать, но больше для фору. Иван с Екатериной жили наособицу, и Пантелею, уже седевшему, оставалась в жизни одна отрада – его ремесло.
Утром новобранцы собрались у церкви. Отец Никодим отслужил молебен. Бабы выли, девки пели протяжно и печально. Дуня стояла у раскрытых ворот и кого-то искала глазами.
– Дуня! – вдруг зычно крикнул Василий. – Жди меня, я вернуся! – И так зычно свистнул, что у его соседа заложило ухо.
«Дурень, он и есть дурень», – недовольно пробормотал священник и, опустив в чашу кропило, смачно окатил Василия святой водою.
Дуня улыбнулась и перекрестила в воздухе Василия.
– Россия на дураках держится, – услышал попа кузнец. – А умники тока и болтают. Дураки вон и куют, и воюют…
Алтайка, услышав Василия, стеганула бок своего жеребца и пролетела мимо церкви, что ворона.
На другой день Матроне пришла грамота, вызывающая её в столицу… В госпиталь.
Начиналась Первая мировая война…
Пелагея встретила Матрону на вокзале. Окликнула громко и радостно:
– А я высчитала, когда ты приедешь. И точно! Хотя я хожу сюда уже третий день… А нонче гляжу, вылазит моя кулёма… А где твой чемодан? – Она оглядела узелок Матроны.
– А племяшке отдала, он ей понравился. А куды мне чемодан… Кого туда класть? Сарафан один.
– Чемоданы дарить – к дороге тому, кому дарят!
– А ей и надо из деревни уезжать!
– В общем так! Я перевела тебя к себе в Царское. Будем работать вместе, у Карла…
– У Карла?
– Ну, немца… Немец чистой воды… Но хирург, я тебе скажу… Учись во все глаза. Правда, правда… Он нам с тобой по молитвам батюшки дан… Нектария… Правда, правда. Ой, стой, куды прешь… Деревня!
Пелагея грубо оттолкнула Матрону с дороги на дорожку и согнулась в глубоком поклоне, рукою нагнув подругу. Матрона склонилась поклоном тоже, но, механически подняв голову, увидела кавалькаду колясок. Ехала царская семья. В середине её, в лакированной черной коляске, ехала дама в громадной шляпе и тонколицый молодой человек, тоже в треуголке с перьями и светлых перчатках. Он посмотрел на выпрямившуюся Матрону и мягко улыбнулся ей, чуть кивнув головою…
Когда процессия проехала, Пелагея выпрямилась и отряхнулась. «Ея императорские величества, – сообщила она. – Они здесь часто бывают». И Матроне стало как-то неловко за свой деревенский узелок и платочек. «И неумытая я с дороги», – подумала она. Ей хотелось допытаться у Пелагеи про того молодого человека в коляске, но что-то остановило её. Поди насмехаться будет…
В госпитале Пелагея представила Матрону хирургу новому, с которым она теперь работала.
– Это моя ассистентка, Карл Петрович, о которой я просила Вас.
Хирург глянул на Матрону режущим взглядом и чуть приподнял горбатый клык носа. Нос его белый, костистый, рубленый, как утёс. Над ним узкие прорези белых глаз. Губы в шнурок и остренькая пегая бороденка. Пелагея звала его Карлом, а Матрона подумала, что он не столько Карло, сколько цапля. Ноги его прямые и тонкие из-под овального брюшка, да ещё сюртук с фалдами на заду. Пальцы белые, чуть крючковатые и держит он их всегда на уровне лица, вроде как манерничает. В общем, не красавец!
