Год урожая 4 (СИ), стр. 57
Я попрощался, пошёл дальше.
— Маруся, — я остановился. — Как вы, не мёрзнете?
— Ой, Пал Васильевич, мёрзну, как все. А вы-то сами — ходите в мороз, целый день. Устанете.
— Уже иду в правление, оттуда домой. Как внуки?
— Внуки — здоровы. Слава богу. На неделе приедут. Рассветовское масло возьмут, я в магазине — Маше кладу. Она сегодня привезла из райцентра свежее, дневное. Говорит, очередь с утра — всё разобрали.
Маруся улыбнулась. Улыбка у неё была такая, какая бывает у деревенских женщин после шестидесяти: без зубов посередине, с морщинами вокруг глаз, с искоркой, которая выживала всё: войну (Маруся была в детстве на оккупированной территории), голод, потерю мужа, три своих сына и десять внуков. Такую улыбку нельзя сыграть, такую улыбку можно только вырастить.
— Маша в магазине — работает? В мороз?
— Работает! В мороз — люди за маслом идут больше, чем в тепло. Зимой кушают больше жирного, так организм требует. Маша — молодец, с утра до закрытия. В прошлое воскресенье, говорит, двадцать бидонов молока продала. Двадцать! За один день!
Двадцать бидонов молока — это чистая прибыль около пятидесяти рублей, только от молока. Плюс масло, творог, колбаса. В день в магазине оборот в морозы увеличивался, потому что люди запасались впрок, и я об этом знал из ведомостей. Но знать из ведомостей — одно, а слышать от Маруси у старого магазина, с бидоном в руке и на морозе тридцать четыре, — совсем другое. Цифры становились людьми. И это было то, ради чего цифры считались.
— Маруся, идите домой, согрейтесь. И внукам передайте привет.
— Передам, Пал Васильевич. Спасибо.
Пошла дальше. Маленькая фигурка с бидоном, по деревенской улице, на минус тридцать четыре, под газовым фонарём, от которого падало жёлтое пятно на снег.
В правлении Лёха сидел у себя на складе. Я заглянул. Лёха в телогрейке, с кружкой чая, над амбарной тетрадью. Записывал что-то.
— Лёх, в мороз на складе — это зачем?
— Запасы считаю, Палваслич. Привычка. Зимой — точнее выходит: товар не ходит, всё на месте, сличай с накладными. Нашёл две ошибки за прошлый месяц, мелкие, но есть. Сейчас корректирую.
— Сам-то греешься?
— Чай пью. И буржуйка, не замёрзну. А работа — идёт спокойно.
Лёха Фролов, двадцать восемь лет, завхоз колхоза «Рассвет», муж Маши-продавщицы. Человек, для которого склад был не местом работы, а формой бытия. Складская дисциплина у него была в крови. Пять лет — ни одной недостачи. Он знал каждый мешок цемента, каждый подшипник, каждую лопату. В 2024-м из Лёхи получился бы отличный складской менеджер с ERP-системой, и зарплата у него была бы на порядок больше. Здесь — амбарная тетрадь, чай, буржуйка.
Я постоял минуту, посмотрел на него, молодого и сосредоточенного, и ушёл к себе в кабинет.
Университет шёл, несмотря на мороз. По средам и субботам. В морозный вечер двадцать четвёртого января (минус двадцать девять, посветлее ко дню) у Сомовой была лекция по себестоимости. Аудитория — тридцать семь человек. Полная. Никто не пропустил из-за погоды.
Я зашёл в клуб, постоял у дверей. Не слушал лекцию целиком, но последние десять минут услышал.
— … таким образом, себестоимость продукции можно рассчитывать разными способами: по сокращённой номенклатуре затрат, по полной, с поэлементной группировкой или с калькуляцией по видам продукции. Каждый метод даёт разный результат, и выбор метода зависит от цели. Если цель — принимать управленческие решения, метод один. Если цель — отчитываться перед вышестоящей организацией, метод другой. Хороший бухгалтер должен владеть всеми методами и применять их по ситуации. Вопросы?
Кузьмич поднял руку:
— Ирина Пална, я — ну вроде понял. Но у меня в голове одна мысль: а если методов много, а у нас в колхозе один — кто-то неправильный метод применяет. И либо бригада в плюсе по одному методу, а по другому — в минусе. Как быть?
Сомова кивнула. Улыбнулась (у Сомовой улыбка появлялась один-два раза за лекцию, когда был очень удачный вопрос).
— Иван Михалыч, вы попали в точку. Это — центральный вопрос управленческого учёта. Ответ: метод должен быть выбран один, объявлен заранее и применяться последовательно. Тогда результаты сравнимы во времени: текущий месяц можно сравнить с прошлым, этот сезон — с прошлым сезоном. А если менять метод — всё рушится. Метод — это система координат. Без системы координат любые цифры бессмысленны.
Кузьмич кивнул. Записал. В тетрадку.
После лекции, когда все расходились, Андрей подошёл ко мне. В руках — учебник Сомовой и конспект.
— Палваслич, а правда, что себестоимость молока можно считать по-разному?
— Правда, Андрей.
— И мы — по какому методу считаем?
— По упрощённой калькуляции. В нашем масштабе — достаточно. Когда вырастем в четыре раза, перейдём на полную. Нам уже сейчас начинает не хватать упрощённой: ферма большая, переработка сложная, магазин. Скоро придётся менять.
— А вы меня научите? Когда начнёте менять?
— Научу.
Он кивнул. Молча, серьёзно. Пошёл к выходу, в мороз, с учебником под фуфайкой (чтобы не промёрз, у Андрея свои методы сохранности книг).
Вечер. Дом.
Валентина сидела за кухонным столом, проверяла тетради. Мишка, на каникулах (третья неделя), в своей комнате, чинил что-то: слышно было, как паяет (запах канифоли шёл через щель под дверью). Катя — за столом напротив матери, тоже с тетрадкой, но не школьной. Новой. Большой, в клеёнчатой обложке, с надписью «Для серьёзных стихов».
Тетрадку подарил Мишка. На Новый год, 1984. Привёз из Курска, специально: купил в магазине «Канцтовары», выбирал полчаса. «Кать, это — чтоб ты в настоящей тетрадке писала, а не в школьной вырванной», — сказал, когда дарил, и Катя была серьёзна, как перед получением ордена. С тех пор она писала только туда. В обычные тетради — только черновики. В эту — чистовое.
Я переоделся, умылся, сел за стол. Валентина подвинула тарелку (щи, разогреты на газу, рядом — кусок белого хлеба, к щам — сметана из рассветовского творога, наша). Ела я медленно, потому что слишком устал, чтобы есть быстро. Валентина проверяла сочинения (шестой класс, тема: «Моё любимое время года»). Катя писала. Время от времени останавливалась, сгрызала карандаш, потом писала дальше.
Ходики тикали. Ходики у нас были старые, настоящие, с маятником и гирей. На стене кухни. Доставшиеся от матери Валентины. Тикали пять лет, что я жил в этом доме (в этом теле), и, вероятно, тикали ещё двадцать до меня, при Дорохове-прежнем, и ещё до того, потому что ходики пережили несколько поколений. В деревне часы — это не просто прибор. В деревне часы — это ритм. Звук, по которому сверяется жизнь. Тик-так. Тик-так.
Минут через двадцать Катя отложила карандаш.
— Мам, пап, я написала.
— Читай, — сказала Валентина.
Катя встала. Прокашлялась. Прочитала.
Стихотворение было про январь. Про дым из труб, который поднимается вверх столбом. Про то, как холодно вечером идти из школы, но дома ждут. Про то, что зима — это «не дом без тепла, а тепло, которое видно на улице». Про газовые фонари, которые «горят, чтобы ты не боялся пустой улицы». Про то, как мама читает тетради, а папа ест щи, а «в это время в мире, может быть, что-то происходит, но мир далеко, а кухня — близко».
«Мир далеко, а кухня — близко.» Я замер. Шестью строчкой Катя сформулировала то, о чём я думал весь вечер, возвращаясь с ремонта труб, мимо Маруси с бидоном, мимо Лёхи на складе, через университет Сомовой. «Мир далеко, а кухня — близко.»
Мир был далеко. В этом мире Корытин звонил своим контактам. В этом мире Стрельников готовил какие-то документы для ЦК. В этом мире Андропов лежал на диализе и уходил. В этом мире Рейган говорил что-то про «империю зла», и Тэтчер в Лондоне готовила какие-то санкции, и корейский «Боинг» всё ещё был пятном, которое не смывалось, а где-то в горах Афганистана были Колька Марков, и многие другие двадцатилетние.
А кухня была близко. Ходики тикали, щи остывали, Катя читала стихотворение про январь, Валентина улыбалась, Мишка паял свою схему, пахло канифолью и тёплой едой.
