Крымский излом (СИ), стр. 37

Кардиган тонко, по-поросячьи визгнул от пронзившей его боли. Но инстинкт выживания сработал безотказно: он выбросил вперед тяжелый кулак, вложив в него весь свой вес. Удар пришелся точно в скулу казаку. Причем так неожиданно и так мощно, что Степан охнул, потерял равновесие и рухнул навзничь прямо в грязную припортовую лужу, с шумом расплескивая вокруг себя черную воду.

Барон развернулся, чтобы бежать, но не успел сделать и шага.

Ему наперерез, словно вынырнув из ниоткуда, из-за угла соседнего пакгауза выскочили еще два казака. Оба уже с обнаженными саблями. Один из казачьих клинков с сухим свистом взмыл ввысь, поймав блик рассветного солнца, и с чудовищной силой обрушился на голову Кардигана. Тяжелая сталь с хрустом проломила череп и с мерзким, мертвецким чавканьем врезалась глубоко в мозг англичанина, мгновенно обрывая его жизнь.

Огромное тело обмякло и куллем рухнуло на мокрые булыжники мостовой.

— Прыткий оказался, гнида… — тяжело дыша, прохрипел Степан. Он медленно встал из лужи, сплевывая кровь и брезгливо отряхивая мокрую одежду.

Казак подошел к распростертому телу и пнул его сапогом. Кардиган был мертв.

— Снимай с него, хлопцы, всё ценное. Оставляйте голым, — буднично распорядился Степан, вытирая лезвие ножа. — И оттащите мертвяка вон в тот темный угол, за доски. Чтоб легавые не сразу наткнулись.

Казаки с нескрываемым удовольствием принялись за дело. Работали они споро, очистив карманы барона, сняв с него перстни, часы и даже дорогие сапоги за считанные минуты. Оставив окровавленный труп того, кто еще недавно мнил себя их всесильным хозяином, лежать в грязи, они уверенным шагом направились к ожидавшим их лодкам.

Они шли, перешучиваясь и улыбаясь, будто ничего не произошло. Убивать для них было работой. В карманах тяжело звенело золото, а в мыслях каждый из них уже был далеко от этого промозглого Дувра. Они страстно желали поскорее оказаться дома, на родной земле. Вернуться богатыми, разодетыми в шелка, чтобы вся станица ахнула и увидела: служить Государю Императору можно за очень, очень дорого. Ну и, конечно, показать себя завидными женихами. Большая часть этих рубак еще даже не была жената.

А еще через сорок минут, когда взмыленные английские констебли и нанятые ищейки вовсю рыскали по докам Дувра в тщетных поисках исчезнувшего барона, два тяжелых брига уже расправили паруса.

Подняв на мачтах нейтральные флаги Дании, они тяжело вспарывали свинцовые волны Ла-Манша, уходя в сторону проливов. Там, в безопасных водах, датские кресты сменят на развевающиеся русские триколоры, или Андреевский флаг. Эти корабли, доверху набитые британским серебром, золотом и ценными бумагами, уже были выкуплены для России. Дело оставалось за малым — дойти до Петербурга.

Грандиозный проект. Финансовая пирамида «Русское золото».

Был успешно завершен.

* * *

Тула

27 июля 1725 года

Тяжелая карета, мерно покачиваясь на толстых кожаных ремнях подвески, с глухим чавканьем месил избитую колею.

В узкую щель плотно задернутых бархатных штор уже пробивался едкий, ни с чем не сравнимый запах, который невозможно было спутать ни с чем другим. Запах каленого железа, раскаленного шлака и сгоревшего древесного угля.

Тула дышала нам навстречу.

Я уже выглядывал из кареты, когда до меня донесся производственный запах. Может кому он и был неприятен, но мне, понимая, что это и есть тот самый меч империи, который прямо сейчас куется, было не надышаться.

Для тысяча семьсот двадцать пятого года это было зрелище пугающее, грязное и по-своему величественное. Город-кузница, стальное сердце Империи, возвещал о своем приближении черными, густыми столбами дыма, поднимающимися над горизонтом.

Там, в низине у реки Упы, уже угадывались исполинские силуэты демидовских и баташевских мануфактур. Тяжелые вододействующие молоты, приводимые в движение скрипучими деревянными колесами, обрушивались на раскаленные крицы с такой силой, что этот глухой, ритмичный лязг отдавался мелкой дрожью прямо в днище кареты.

Но здесь, внутри экипажа, отгороженный от сурового металла, копоти и холода тяжелым сукном, пульсировал совершенно иной мир. Мир тесный, душный, напоенный жаром тел, сладковатым ароматом мускуса и терпким запахом женской страсти.

Мария Кантемир, моя женщина, лучшая из всех, показывала свое «образование и просвещение». Я ее этому не учил. Но экзамен принимал вновь и вновь. Испытание страсти, открытости, одновременно нежности, заботы друг о друге.

Тяжелые шелка ее дорожного платья были безжалостно смяты и отброшены, кружева сбились, а сложные шпильки, не выдержав напора, позволили темным, как южная ночь, волосам рассыпаться по обнаженным плечам. Какая же она прекрасная! Намного больше, чем когда я увидел Машу впервые. Расцвела? Или при таком близком контакте можно рассмотреть красоту в подробностях?

Карету качнуло на очередном ухабе, и это движение лишь добавило остроты в тот сумасшедший ритм, что всецело захватил их обоих. Мария судорожно выдохнула, ее пальцы, привыкшие держать изящное перо и перелистывать французские фолианты, сейчас с неистовой силой, до побелевших костяшек, впивались в мои плечи. Но этой боли я не чувствовал, она утопала в страсти, что сейчас владела мной.

В полумраке экипажа, куда лишь изредка, сквозь щель в занавесках, пробивался тусклый свет яркого неба, ее кожа казалась смуглой, почти бронзовой, покрытой легкой, сияющей испариной. Глаза княжны, обычно такие глубокие и проницательные, сейчас подернулись влажной, темной пеленой абсолютной капитуляции. Она проигрывала мне все свои войны, битвы. Но война, наша, наполненная любовью, пусть это и противоречие, продолжалось. Да все то, что со мной творилось, уверен, что и с Машей — это противоречие.

Никогда и никому я так не доверял, настолько не открывался, не был столь близким. И пусть главная тайна все еще оставалась таковой, пусть я не сообщал ей планов по внешней, да и внутренней политике, не важно. Все остальное я отдавал, во всем был открыт. Как оказалост это «все» было куда как объемнее, чем остальное.

Маша прижалась ко мне еще сильнее, одаривая жаром своего обнаженного тела. Она запрокинула голову, обнажив беззащитную линию шеи, и с ее искусанных губ сорвался тихий, рваный стон, мгновенно потонувший в скрипе рессор.

В этом не было ни грамма пошлости — только чистая, первобытная жажда друг друга, обостренная долгой дорогой и осознанием того, что за стенами кареты их ждет жестокий, расчетливый мир. Каждое движение, каждое прикосновение было пропитано звенящим напряжением. В замкнутом пространстве кареты нам не хватало воздуха, мы дышали друг другом, растворяясь в этом густом, горячем мареве.

Ритм Тульских кузниц — этот глухой, тяжелый стук гигантских молотов, доносящийся снаружи, — казалось, синхронизировался с бешеным биением наших сердец. Удар. Еще удар. Ближе. Горячее.

Мария выгнулась, словно натянутая тетива. Ее дыхание сорвалось, пальцы еще крепче впились в мою кожу, и она замерла, захлебываясь в коротких, судорожных вздохах, пока последняя, обжигающая волна дрожи не отпустила ее. Я последовал за ней секундой позже, слепо уткнувшись лицом в копну ее пахнущих розовым маслом волос, чувствуя, как колотится жилка на ее горячей шее.

— O Deus, quam te amo! — не сказала, простонала она.

Знает, чертовка, что я латыни не ведаю. Но не обязательно знать латинский, чтобы не понимать суть сказанного. Это обращение к Богу и признание мне в любви.

Я некоторое время думал… А какого языка, но чтобы я знал, не ведает Маша?

— Мен де сені сүйемін, — признался я на казахском.

Знал этот язык немного, пришлось поработать в прошлой жизни в Казахстане.

Маша отпрянула от меня. Я засмотрелся. Вот сколько ее обнаженной уже видел, а насмотреться впрок не получается.

— Это на каком языке и что значит? — нахмурив бровки, спросила она.

Я не отвечал. Любовался. Часто ли будет получаться быть вот так… Вместе, почти без забот, отдаваясь друг другу? Столица поглотит проблемами, не обращать внимание на которые я просто не смогу.