Роман в письмах. В 2 томах. Том 2. 1942-1950, стр. 51

Словом, я эти недели — в мортельной[98] анемии, анабиозе… — многие мои сверстники — _у_ш_л_и. Был в Сен-Женевьев на днях. Приказал выбросить безвкусно насаженные цветы, — розо-грязные хризантэмы! — не выношу! — цветов нет, нашел только несколько крупных бегоний, огненных-оранжевых — их взял. А, ведь, писал кладбищенскому садовнику, полковнику — «идите до любой цифры в расходах на цветы!» — Правда, в прошлое посещение я достал белые лилии, и воткнул их в землю — украсил. Но за то, в этот приезд, на кладбищенской поповке оказалась экскурсия русских девушек… я их приветствовал после ихних аплодисментов, — поп сказал им, кто это, — и они пели стройно панихиду на могилке, голосов 10, и было сразу три бати, — двое с экскурсией. Чудесная была погода, я принес букет «глайёлей» — знаешь, гладиолусы? — белых и пунцовых, — береза… — могучая. И ско-лько же новых могил!.. — го-род. Так валится эмиграция… Из Ниццы писал врач: за месяц ушло его клиентов только — 28. И все больше в молодых годах. Недоедание… — сводит легкое заболевание к летальному исходу — «улетают», как переводил один чудак. Видел памятник Мережковскому. Ну, понятно, выкрутасный, с претензией… как и все в авторе этом. Ну, и, конечно, по вкусу ломаки Зины, и по проекту… понятно, Бенуа. Всегда они были мне чужды, эти Бенуа, Баксты, Грабари… и прочие «мутные». Потуги много, притязательности, манерности… — много и фанфар, ибо все они мазаны масонским миром, все — рука в руку, все в ладах с жидовской клакой, все напористые, все в окруженьи снобов и снобесс, все «либр-пансёры», и все попадают в «колюмбарии», пройдя через противень… — сатане на жаркое. Накрутил А. Бенуа Мережковскому «мавзолей»: крестик, главка, — золотенькие, венчают Наполеонову треуголку, которая, под белый камень, изображает якобы кровлю — храмик, под ней ниша, в нише, очень глубокой, «Троица», под рублевскую, под ней, «папертка» — из трех белых каменных брусков, как порожек, спереди прямоугольник — собственно «могила», а в нем — окруженная прямоугольной канавкой, белая плита с надписанием фамилии и даты. Под «Троицей» — «Да приидет Царствие Твое». Словом, — «под Мережковского». В канавке будет, понятно, буксус… — «вечно-зеленое». Зато казаки нагромоздили над своим — малопризнанным — атаманом гр. Граббе270 такой «музолей», что… ахнул: откуда столько цементу натащили?! Пудов на тыщу. И получилось потрясающее диво: будто над могилкой — «вся тяга земная», сразу мне в башку — «лежит на нем камень тяжелый, чтоб встать он из гроба не мог» (* И уже осел этот гнёт боком, — вот-вот завалится музолей.) 271. Ну, видишь, какое настроение мое — эсхатоло-гичное, — и надо бы в _т_а_к_о_м_ — ахнуть в Монтекарло, встряхнуться, закружиться… забыть про «склон», втряхнуться. Благодарение Богу, болей нет, физически не слабею, — не сравнить, чтобы не сглазить, с прошлым годом, — тогда было полное умирание. И все-таки — старею, старею… — скоро без 4–70! Бунину уже 72. Говорят, живут они на чемоданах… — над Каннами, в Грассе, — где центр духов! — т. к. каждую минуту ждут распоряжения об эвакуации — прибрежная зона! — Да, он воистину на склоне: былая его пассия, писательница Галина — имя![99] — Галина Кузнецова272, с которой у него было нечто марьяжное, — при жене! — _в_м_е_с_т_е_ жили!! — его оставила деликатно, отъехав с сестрой публициста-философа Степуна273, — была такой, из «невыразимых»! — сперва в Канны, и там — в Германию. А еще в 38-м, в сентябре, помню, был я у него в Монтекарло, — он там тогда жил и ни-когда не был в казино, т. е. не ставил! ску-по-ой!! — я не понимаю! — как это можно _н_е_ игрануть!?… — я тогда поиграл маленько, франков пятьсот процедил… не знал еще «системы», — теперь знаю, да… доскачи-ка! — так вот, был у него. Он был, как серебряный шар в цветнике, окружен девицами, молодыми женщинами… морщинистый, пергаментный, как старый патриций времен упадка… — одна была — разводка! — совсем голая… только чуть «драпировка». Терпеть не могу «жарких телес», в жару-то монтекарловскую! — потные, липкие. А они, видишь ли, так от жары спасались. Тогда и Галина-заика была там. И стареющая бедная «Ве-ра-а..!»274 — как он, бывало, всегда орал, призывая жену, не обращала ни на что внимания, ленивая, — все, кажется, ей прискучило, даже безобразничанье. Тогда еще Б[унин] был сравнительно живой… теперь — не знаю, я с ним не переписываюсь. Ну, Бог с ним, пусть доживает…

Узнал: денег Елизавета Семеновна не получала, точно. Или забыл Толен послать и врал, что послал, или поручил Холере — или кому-то еще, и те не послали. Не думаю, понятно, что присвоили… такой пустяк, и француз на это не покусится, какие-то пятьсот франчков, когда, говорят, кило сливочного масла стоит в жульнической продаже те же пятьсот! А, просто, забыли… Так что я правильно сделал, вернув Елизавете Семеновне ее расходы и тем избавив тебя, мнитку, от лишней заботы: надейся на дубин и холер! Ты-то волновалась, а для Е[лизаветы] С[еменовны] эти 250 фр. — грош, когда она каждый день тратит, живя с сыном в пансионе где-то, те же 400–500.

Милая Ольгуночка, ты, кажется, меня поняла неточно: я не предлагал тебе темой — Валю с ее страданием, я лишь указывал, ско-лько тем дает жизнь, но творчество по-своему их выковывает. «Валя» — лишь мотив, исходное… — ? основа — страдание или томление любовью, но любовью сложной, тонкой, трагической. И это лишь, между прочим, я… — я почему-то останавливаюсь на близком душе твоей — с чем ты сжилась от рожденья, — на _ж_и_в_о_й_ жизни, на природе, которую ты умеешь чувствовать… и потому я говорил — возьми, например, жизнь, повседневную жизнь именьица, жизнь _в_с_е_х_ в нем, — ты чудесно описывала мне, как творилась новая, _ж_и_в_а_я_ жизнь на ферме, — коровы, кобылки, овцы, кошки, куры… — но это лишь рамка, фон для основного, что ты вложила бы в работу. А свето-тени твои..! коровы… будто на картине, — или — во сне. Небо, освещение, тучи… грозы и бури… — но все это фон лишь, ты дашь главное… — и я лишь примеры приводил.

Мой рассказик — «Свет во тьме» — знаю я, — суховат. Вот пример тебе — я последовал «заданию», так просили инвалиды. Я себя заставил. Видишь, я не отмахиваюсь от «заданий», от «урока». Было трудно, да… — надо было вживаться… — вначале я с раздражением делал, потом… втянулся. Рассказик пустяковый, — хоть и очень трудный! толстовский, ведь, как бы его серии — учительных, я это отлично понимаю, и думаю — старик от него не отмахнулся бы. Надо инвалидам собрать денег, как-то подействовать на сердце читателей… — и я не в силах был отклонить просьбу: ведь больше никто не мог бы им помочь. Из этого «этюда» можно было бы сделать _н_е_ч_т_о, рассказ развить, но… к чему? Дано _в_с_е_ существенное — для избранного читателя; для простого же — самый _ф_а_к_т. Самое трудное — «раскаяние» воскресшего. И это мотивировано всяческим потрясением: размягченность души — «а здорово тебе нервы потрепало!» — дана: если перенести себя в такую обстановку, вжиться в физическое и душевное состояние, станет понятно: в таких случаях люди ревут, впадают в откровенность — радость-то, что уцелел, _ж_и_в_у! — готовы всю душу излить и чуть ли не все отдать. Испуг… «что-то страшное видел», — испуг совсем детский, — «вы… вы здесь, г-н капитан?..» — так дети вдруг проснутся ночью и кричат — «нянь, здесь ты..?…» Вот в таком состоянии и раскроется душа. И так естественно выходит, что дальше Антонов уже не может быть без «няньки»… его спасшей. Он уже не мыслит, как же можно теперь без капитана-то… — ведь целое «откровение» получено, хоть и скуп капитан на слова. Но несложный Антонов учувствовал, конечно, душу и сердце этого нераскрытого мною человека: да, теперь, встретив _т_а_к_о_е, уже нельзя, уже тяжело потерять, — Даже заскорузлая душа поймет это. А что такого необыкновенного сделал капитан? Ничего… а вот поди же… — уже — _н_е_л_ь_з_я. Чем-то сумел капитан сделать себя необходимым. Чем же?.. — да всем тем, на что мною прикровенно даны намеки, черточки… — в этом-то и была вся трудность рассказа: не навязывать, не выпирать, а дать родиться естественно. Надо было мне и душевное состояние «спасенного» передать читателю, его галлюцинации, его «радость» — радость от пустяка, от такого проявления _ж_и_з_н_и, как, м. б. аляповатая этикетка на консервной жестянке… от запаха картошки… вина — конечно, скверного вина. Но кто был близок к гибели… о, как должен радоваться и пустяку — самой пылинке в жизни, пылинке, кружащейся в солнечном луче! Выздоравливающие после тяжелой болезни, после трудной операции… когда они чувствуют, что уже снова начинают жить… какое чудо видят даже в дольке апельсина, сквозного на огоньке больничной лампочки! А тут, в жарком, душном подвале, один звук воды из крана — уже солнечный дождь весенний, картинка на жестянке — уже Божий мир, солнечный огород, как там, в станице где-то, далекой, родной станице… зеленая стена живого гороха под кубанским солнцем… баштаны, кавуны… степи… — все бы это я мог дать, но надо было — сжато, и я все же дал существенное. А коли размахнуться… — легко бы было.