Роман в письмах. В 2 томах. Том 2. 1942-1950, стр. 44

Меня до боли прожгло, когда я узнал, что этот закостенелый Толен отказался взять мой пакетик для тебя, — только из твоего письма вчера узнал. Меня не известила та дама, у которой я оставил посылочку для передачи Толену! А как я просил ее! И я был почти уверен, что ты все получила, и был рад твоей маленькой радостью. И вот… что за люди! Все — только для себя!! Ничто не изменит этих господ «европейцев». Они лишены сердца, способности вживаться в чувства — не ихние. «Каждый для себя» — вот вечный девиз их. И отзовется (и отзывается!) такое предельное шкурничество! Не будет счастья г-ну «Толену» — в самом широком значении. Посылка — для больного человека, — знал же он! — хотя бы и сквозь толщу-шкурность свою! — для доброй знакомой его жены, — и так поступить. Хотя бы что-нибудь мог взять! Хотя бы только лекарства, пасхальное яичко! Отобрали бы… Пусть, надо было пойти и на это. Это лишь отговорка. Для своей Фаси он, конечно, забрал все, что хотел. Милые духи для тебя… сколько я их добывал, хранил, ждал случая! Он мог бы открыть их, как свои. Не захотел. Шкура. Он _п_о_л_у_ч_и_т_ воздаяние, — и ско-ро. Я это чувствую. И я хочу этого, х_о — ч_у. Мало им, толстокожим… — будет больше. Ах, Олёк… все возмерится. И уже возмеряется. Прочуй, как только ты умеешь читать меня… — прочти «Чудесный билет»… — из «Про одну старуху». Вчера почему-то попалось мне на глаза… — «Губить пойдут — а мы спасемся!»239 Там ни одного лишнего, пустого, слова нет, — так ясно я увидел. И сам, себе, вслух, _о_д_и_н, прочитал вчера, — перед получением твоего письма. Прочти. К сему идет. Я — во многом (за эти месяцы) сделал пересмотр — из моего душевного склада. Да, я, как всегда, брал не рассудком, а чувством… — не — «как должно быть», а… — как хотелось, чтобы было. И — поплатился томлением тягчайшим. Плачусь. Но меня не оставляет _в_е_р_а, то что-то, что во мне «шепчет». Ну, как мой рассказчик перед группой фонтана Святого Михаила-Архангела на парижской площади. А ОН — «спасемся»! Вопреки всем толстомясым «голландцам» и прочим _г_л_у_х_и_м_ и слепым. — Ах, скот этот Тюлень-Толен! Ну, отобрали бы… Подумать, какая важность. Но для них — вещи — все. А сердце _ч_е_л_о_в_е_ч_е_с_к_о_е — они его не видят, не могут представить, они слишком узки и сухостойны, слишком лишены воображения-чувства.

Завтра я напишу тебе, а сейчас надо ехать по «злобу дня сего», для пропитания, по пятницам я получаю особый творог, ехать далеко, заеду за моим пакетом к этой «H_o_l_e_r’e»240 — приятелю той «холеры-остолопа». Так ты и не получила «Под горами»! Теперь я вложусь в «Пути Небесные», буду писать гОном. Я спокоен за тебя. Не оставляй меня без писем. Не сможешь если — пусть мама, хоть две строчки. Господь с тобой, моя светлая. Целую. Ваня

Дари погребена в Шамордино241. Вчера была у меня пожилая дама242, которая _в_и_д_е_л_а_ могилку Дари и ее посмертное фото.

25. VI.43 10 ч. вечера

Не пришлось послать, и вот, дописываю. Волнения за эти дни томлений сказались разбитостью, слабостью. Вернулся домой вареный. Не заходил и за посылкой незадачливой моей. Боже, как я убит этой незадачей, — как думалось — вот моя бедняжка будет читать мое, еще нечитанное, будет вдыхать «Душистый горошек», любоваться новым «пасхаликом», так запоздавшим… и Vichy-pastilles будет хрупать… a «cellucrine» так нужен тебе, для укрепления… — и вот! Сердце сладко, до щемящей боли, понывает, как представляю себе тебя, всю затерзанную тоской, тревогой неопределенности — до операции-то! — и ты, в эти часы, ду-мала обо мне, в заботе обо мне, ничтожном! Родная, ласточка, свет вечный мой, святая детка… Да что обо мне… — этот дикарь-жестянка, этот голландец Т[олен] _л_и_ш_и_л тебя, — сознательно, не желая утруждать себя, тревожась за свой покой в дороге, не взял..! Последний наш мужик этого не сделал бы, — перед страданием, перед _ч_и_с_т_о_т_о_й! Ведь не слепец же этот бесчеловечный!? — ведь он хотя бы от своей жены знал о тебе!.. — _к_т_о_ ты, _к_а_к_а_я — ты! О, пустышки, формы человечьи, набитые черным мясом, напитые черной кровью, салом налитые! — о, ско-лько их повсюду здесь!.. — таких!! Забудем.

Оля, не думай о болезни. Помни: ты — в Руце Божией. Пречистая с тобою, все святое — тут, около, — светло молись — и будешь жить, вернешь и волю творческую, и радость перед всем чудесным в Божьем мире! Ты _д_о_л_ж_н_а_ быть — и бу-дешь! Все Господне — тебе опора, укрепление, исцеление. Не ослабляй себя. Надо петь, надо заставить себя петь. Не волнуй себя накручиваньем дум. Как пришла слабость духа — шепчи умно: «Господь мя пасет, и никто-же мя лишит!» Не мне тебе советовать, знаю… — ты духовно сколь же полней меня, полуопустошенного. — Бог даст и _н_а_ш_е_ прояснится. Все я жду этого, все жду. Что-то должно произойти… — не знаю, но — во мне тревога-нетревожная. Все думается — вот пройдет [боль]… — и вдруг… — и так воспрянет сердце, так всполохнется… — сам не знаю, — какие у меня надежды?.. А вот… не знаю.

Вчера зашла незнакомая пожилая дама, — газету мне носила, оставляла всегда у консьержки. И вот, зашла. Оказалась москвичкой, внучкой Сергея Васильевича Перлова243, известного чаеторговца. Знала о. Амвросия, с 7 л. бывала каждый год в Оптиной пустыни, в Шамордине244 (женский монастырь, созданный о. Амвросием, помог Перлов). Любила очень Шамординский монастырь. Как-то сокрушалась, что хотела бы часто-часто бывать, да все не удается. Одна слепая монахиня (игуменья?)245, слывшая за прозорливицу, сказала ей лет за 10 до войны 14 года: «что же поделаешь… а случится и так, что мно-го годов, мно-го-много… и совсем не увидишь Шамордина… а перед концом жизни зачастишь, все тут наезжать и будешь, дело тебе будет до Шамордина нашего… вот и наглядишься напоследок». Ей теперь 64 г. И она верит, что увидит, и будет дело — восстановлять обитель, оби-те-ли… Она теперь без гроша, в труде копеечном… — и верит, что Господь поможет, — и она будет _н_у_ж_н_а_ не только новому Шамордину. — Недалеко от Шамордина монастырская «дача» Руднево. Там маленькая церковь. И там погребена у стены алтаря Дарья Ивановна. В. А. Вейденгаммер (о нем она много слыхала в Оптиной) перевез прах Д[арьи] И[вановны] из Ташкента, где она погибла на железной дороге в Руднево, которое та очень любила. Дама видела посмертное фото усопшей — «удиви-тельное лицо!» — не может забыть. А видела лет 35 тому, впервые: «светлое, такое небесно-покойное… в белом кружевном чепце… — лилия-лик…»

Олюша, тебе бы отдохнуть в том старинном замке — Витонбург? — как в 41 году. Сделай так, чтобы удалось там жить, дышать. Тебе _н_е_л_ь_з_я_ кружиться в хозяйстве, окрепнуть _н_а_д_о. Там станешь рисовать, писать. Голубка, на коленях молю тебя!..

Как я беспомощен перед этими «force-majeure»[86] — грозовой эпохи нашей… — полетел бы к тебе, завтра был бы у твоей постели, держал бы руку… о, как нежно глядел бы в тебя!.. Целую. Ваня

Молюсь за тебя, как могу. Я не смею просить — пиши, не утруди ручку, пусть посильнеет, тогда! Но два слова, только.

46

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной

17. VII. 43

Дорогая моя именинница, светлая моя, — и какая недосягаемая! — Ольгуночка, Олюша! Будь здорова, мой чистый Ангел, будь покойна душой, — никаких дум смутных и тревожных пусть не будет в твоем сердечке, в твоей милой головке! С ангелом тебя, моя голубка, моя Олюночка, моя Ольга — далекая! И не могу сделать ничего, чтобы ты и моими цветами любовалась, чтобы я так легко-светло прислал в _н_и_х_ свое сердце — живое сердце тебе. Но оно тобой бьется-бьется… пусть эти дни и мучительно, замирая и тоскуя порой. Я вот уж 15 дней не получаю о тебе ни строчки. Не могу ничего думать, делать. Господи, когда же, наконец, разрешится это томление?! Я переписываю для тебя «Под горами», и в понедельник, м. б. пошлю часть — первые главки. Но вот, какая незадача… болит правая рука, у большого пальца, и в кисти, сводит при усилии, и острая боль. Это — писательская болезнь, знаю. Проходит, и опять. Бывало не раз последние годы. И на машинке трудно. Все эти дни не знаю, куда деть себя, к чему приложиться, — так все не радует, не _б_е_р_е_т! А в таком состоянии я не могу работать. Читаю, бросаю… вожусь с разными пустяками… И хозяйство — о, как это скучно! — требует усилий, беготни. Да еще события… особенно эти «открытия» разных «ям»246 — следы кровавого большевистского разгула. Кипел, хотел писать статью, — о, громовую! — и вижу, что нельзя, как надо. Ибо, кто, кто содействовал всему этому кошмару — вот эти 25 лет?! Сама Европа. Она укрепила бесов, признала их, давала кредиты, укрепляла змеиное гнездо. Теперь — расхлебывает эту кровавую кашу, омывает кровью. Все, все, все… — за одним исключением — святого убиенного короля — Александра!247 И веймарцы248 тоже, и вот через все это ныне приходится лить кровь. Новая Германия в этом не повинна: но ей приходится расплачиваться за грехи старой. А главные-то питатели — англичане и американцы. И — все жиды. Это они, они помогли [развести] эти «фрукты» (Винница и проч.) А сколько таких «charriers»[87] по всему российскому простору!?! Ужас, ужас. Мы, эмиграция, все эти 25 лет кричали во весь [мир], — всячески! — приводили данные, пугали страшной _п_р_а_в_д_о_й, остерегали, оберегали… Сотни книг — и ка-ких! — хотя бы мое «Солнце мертвых» — и др. — были даны миллионам европейцев. Тысячи обращений, воззваний — (Национальный комитет в Париже)249 доходили до власть имущих, до членов парламентов (знали они, читали!!), тысячи связей были использованы. Да и лучшие, понимавшие, _т_о_г_д_а, из влиятельных иностранцев подтверждали _н_а_ш_и_ предостережения… Ничего! Корысть, жадность, радость, что Россия, наконец, скинута со счетов в мире, — все это покрывали русский вопль. И вот — расплата пришла. Если бы в свое время помогли белой армии стереть большевиков, свободная сильная Россия, _н_о_в_а_я, (!) была бы в совете держав, и не было бы допущено этой бойни. Ибо, по всей вероятности, Россия была бы судьей и сдержкой в грозивших мировых сполохах. Мы свою миссию выполнили честно, полно, во всей мере наших возможностей. В_с_е_ было сделано нами. Ты знаешь и мое усилие — писателя: пусть меня судят! Я _в_с_е_ сделал. И все, на своем посту. Неисчислима наша пролитая кровь, в неравной борьбе! Легли _л_у_ч_ш_и_е! А мир… плясал. И доплясался. И обратился против — пусть несколько запоздавших — провидевших, понявших грозящий ужас — молодых сил Германии и Италии. Я _в_с_е, все знаю. На все кладу поправки. Но я знаю, — и _к_т_о_ главный виновник всего: алчба и злоба мира, его ненависть к нам. Мы заплатили за свои грехи, но мир пьет и — _в_с_е_ выпьет.