Роман в письмах. В 2 томах. Том 2. 1942-1950, стр. 40

Нет, я не знаю, живу ли я «во-имя», т. к. я не знаю хорошо, что это значит. Я поступаю просто по движению сердца, и если мне кого жалко, то я не спрашиваю себя, во имя чего это, а просто помогаю. И все равно, люди ли или даже телята, кошка.

А о болезни моей я уже писала, что она на 2, 3, 5, 10-ом месте, а тоска была безымянна. Болезнь же я свою никогда не считала смертной, не думала, что все кончено. У меня были другого сорта душевные муки. Нет, не я центр мира, а совсем, совсем иное. И я по-прежнему, нет, больше прежнего, готова «на костер».

Сама же я себе казалась ничтожной, до отчаяния. Очень много всего у меня было. Устно бы все тебе сказала. Ты бы меня понял. Но если тебе проще, приятней думать, что я — «центр мира», то все равно — думай. Но ты не прав. И ты, кто знает, отчего я страдаю, знает, что это не то. Но мне все равно, какая я. Всякое мое я — просто ничто. Я должна сделать максимум в жизни, что допустят силы, чтобы оправдать свое бесцельное бытие. По мере я стараюсь. Оставлю это… Когда твое чтение? Обязательно напиши. Не надорвись опять. Ах, то чтение! Оно тебя взяло от меня; Как я томилась от твоих писем. Ты, Ванёк, меня вот коришь, а сам у себя не видишь. Почти год, как ты меня «цукаешь». И кого-кого мне в пример не ставил!? Ну-ка подумай. Ведь я не дубина, и сквозь строки читать умею.

Какая бурная весна. Зловещая… Ветры, сушь. Эту неделю гостила у меня бывшая соседка наша с дочкой (4 лет). Я устала. Девочка очень умна и развита, но в глупых руках матери донельзя избалована. Никому не давала спать: колотила головой в подушку (!!) сотни раз, да так, что сломала кровать. Будто бы это очень забавно… говорила мамаша. Дура! А у ребенка коклюш. Заходится до рвоты. И такое биение головой! До 4 ч. утра однажды колотила. Ну, все, все это неважно. Ты, ты, мое солнышко, будь со мной, думай обо мне, пиши же мне! Люби меня! Я не буду тебе ничего говорить в упрек! Ну, ничего, что духи тоже Люси подарил, ничего, что с Елизаветой Семеновной «сговорился» (мне больно это!)… ты только будь светел! Я очень, очень хочу писать. Ах, время, время! Мне нужно еще как бы оправдать себя, что не «пустяками занимаюсь», если пишу, меня же, кроме тебя, никто всерьез не берет, как (хотя бы малюсенького) творца. Знаешь, у нас теперь нельзя выходить из дома с 8 ч. вечера до 6 утра. Никуда не пойдешь, а я хотела брать уроки живописи у Фальк’а218а. Бегу, телефон.

Опять гость. Я устала. До 1/2 8-го еще есть время, поговорить с тобой, уйти от суеты, а там опять: готовить, угощать, занимать… Устала я от этой суеты. Как радостно мне, что ты в субботу тоже причащался. Смотрю в окно… какие краски, как много солнца и ветер, ветер. А у нас опять корова больна, тяжелые были роды, по кускам вынули телку (!), а мать хворает. А та, умерла. Я ее через 1/2 часа кормила, все, что было повкуснее. Резала ей свекловицу. Она ее только и ела. Стонать потом стала. Думали, что от голодовки, и ветеринар сказал, а я думала, что она еще хворает. Однажды, вижу у нее — кровавая моча. Позвонила врачу. Нашли, что у нее болезнь почки. Не встала. И теленок погиб за 3 недели до теленья. Цыплят вышло только 5 из 15-ти (!). Остальных клока передавила. Полудохлыми выкинула я их. Никогда так не бывало. Все жалуются, что в этом году незадача. Я себя чувствую прилично. Боли в области сердца стали реже. Я тебе об них ведь писала? Почка пока что не шалила. 1-го мая приняла antigrippal и осталась еще 1 коробочка. У Арнольда был сильный грипп, да еще и есть, от него осталась тень, так он исхудал. Была кошмарная температура[79] и при том еще гости! Он только 3 последних дня с 39,5 слег, а кризис перенес на ногах… по упрямству, видимо. Я тотчас принимать стала antigrippal. M. б. пронесет. Сожги письмо, не передалось бы и тебе… — Я твои ландышки поцеловала (в письме). В саду у меня взошли твои ландышки и будут цвести. Я так рада… Спасибо за адрес Вигена. Мы ему напишем. Ценный человек. Что же ты ничего мне не скажешь о твоем племяннике, как они у тебя с Frl. Zömmering гостили. Ты напрасно обиделся за конфеты218б: я серьезно это — они же испортятся. Дай скушать гостям и сам полакомься. А так они — никому. Ведь не долежат до меня. Это я не во зле! Я совсем, вся теперь нисколечко не во зле. А вот хочу тебя подразнить, подурачиться, пощенятить, пошалить. И обнять тебя. Забросать тебя этими летучими бело-розовыми лепесточками, что всю траву засевают теперь в саду, незабудками на тебя швырнуть, как конфетти, за ворот тебе их насыпать. У меня их много, много… садишка голубой, нежный. В ладошки бы хлопала, от смеха бы прыгала, глядя как ты их отряхаешь. Живые конфетти. Ах, тополи какие чудесные, золото-бронзовые на солнце, ходят плавно в небе, по голубой эмали. До того красиво. Такие клейкие, лакированные листочки… пахнут как ладан. Как хороши твои пасхалики, передо мной стоят… Ванечка, пиши мне нежно, — мне так не хватает ласки! Я не могу жить, когда ты уходишь, сердишься, раздражен. Я всегда страдаю. Пиши мне, не забывай… А «Пути»? Ты же их не бросил? А письма мои… они «постылые»? Не верю. Ты меня манил «Трапезондским коньяком» — пришлешь? Если не трудно… А «Рождество в Москве»? Твои вещи, написанные «при мне», мне ведь особенно интересны. А я их и не знаю. Я ошиблась, предположив, что ты написал «мне» «Михайлов день» — он уже до меня был? Это из прежнего? И это не то, что моя современность. Хотя я и рада, рада безмерно, польщена, удостоена, но… все-таки я, помню, огорчилась, узнав, что «Михайлов день» «уже был», не со мной родился. Что ты пишешь сейчас? Досадно, что А[нна] В[асильевна] не работает у тебя. Кроме всего прочего, очень дорого она тебе стоила, по-моему, — я тоже так платила поденно, но гораздо выгоднее взять по-недельно кого-нибудь, по крайней мере здесь так.

4. V.43 Ветрище окаянный сегодня. Целую, Ванечка, тебя нежно. Оля

Бестолковое вышло письмо.

[На полях: ] Молюсь о Катюше.

Прости карандаш!

41

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной

14. V.43

Милая Олюша, давно не писал тебе: был в хлопотах, и — подавленность от письма 25 апр. Последние письма, 5-го и 6-го219 — из подлинно «Олиных» писем, и это меня разрядило. Вчера, пользуясь первым, почти жарким, днем, ездил в Сен-Женевьев, где не был с… июля! И болезнь, и холода — мешали. И этим был подавлен. Ты всегда писала — будь со мной прям, открыт. Я всегда прям и открыт, слишком даже _р_а_с_к_р_ы_в_а_л_с_я, — мое свойство, много тяжелого мне приносившее в жизни, — я плохой политик. Этой чистоте в слове-мысли-образе благодарны читатели: даже творческим вымыслом я не обманывал: он рождался «внутренним вИдением». И вот, открытый в письмах к тебе, я всегда получал — «не казни», «злые письма», «злишься». Конечно, не безгрешен я, не свят я. Но я всегда говорил сердцем. Ты вон и мой больной палец сочла за «византийство»! Это когда я был без прислуги и должен был все для себя делать! Твои письма последних месяцев были, поистине, «от гололеди», хуже: они были — пу-сты-ми, бесплодными. Ты же писала: «даже твои ласковые письма меня не согревают». Просто, они были уже не нужны. Вот, что такое — «гололедь»! И я старался ее растопить: смотри письма! Если ты еще не утратила чуткости, они скажут тебе, _к_а_з_н_и_л_ ли я или — был в тревоге за тебя. Редко пишу..? Беру, что под рукой, — от 10-го окт. прошлого года. За это время по 24 апр. ты получила 39 закрытых и 10 открытых. От тебя за этот отрезок — 30 и 6. Об объеме и не говорю. Как и — о содержании. Я не гололедь. Я не писал тебе, что твои письма мне безразличны, а тебя даже начатая работа над продолжением заветного труда — никак не обрадовала. Ты даже не отвечала на повторный запрос, получила ли фото в письме от 11.III220, профиль с бородой. Вот как тебе мое стало безразлично. Ты, должно быть невнимательно и читаешь. Не раз просил я передать привет и похристосоваться с мамой и братом. Безответно. Ну, ко мне привыкли, примелькалось. Пусть так и останется. Про-шу: пусть так и остается, я не живу _в_н_е_ш_н_е. До сего дня, — до последнего твоего письма! — так и не захотели принять цветов. Конечно, они уже не интересны: примелькалось. Я писал 7.IV221, заказную открытку 10-го IV222, — она-то во время попала! Заплатил твой долг — 250 фр. — н_е_ ради тебя, не _з_а_ тебя, а дознался у Елизаветы Семеновны, сколько и — еще не дошли, и свободно мог просить купить для тебя цветы. И до 6.V — впустую мое движенье сердца! Хорошо. Я прошу — больше не посылать ни-когда. Поверь, что мне приятней, — _б_л_и_ж_е! — твои сухие цветочки — в искреннюю минуту вложенные в письмо. Кстати, парижские цветочники не принимают уже комиссии, с 8 марта, и мне некому переслать просьбу о цветах. Некому! Я лучше буду сам себе во имя твое покупать себе — как бы от тебя! — что приятно душе. И ты, если хочешь, так поступай. Про-шу. Я узнал о твоем возмущении жадностью парижского цветочника, показал специалистам-цветоводам тот голый горшочек, который прислал Андре Боман[80], на Пасху. Они определили — самое бо-льшее — ну, сто франков. Ты же внесла «Авроре» в Утрехте — 15 с половиной гульденов! Значит, помимо комиссионных, помимо торговой нормальной прибыли, парижский глот положил твои 9–10 гульденов, как недобросовестную наживу. Нечего им потакать. Я перед Рождеством внес А. Боману — 300 фр. и 60 фр. комиссионных. _Ч_т_о_ тебе доставили! А твой «большой букет» лучших роз к моему чтению! И это — в июне! Меня всегда раздражает недобросовестность, и я не хочу и не могу этому помогать. Мне некого просить о содействии, опыт сделан.