Роман в письмах. В 2 томах. Том 2. 1942-1950, стр. 27

А теперь настоятельная к тебе просьба: ответь же мне Бога ради (на этот хоть раз только!!) — как пишется фамилия Елизаветы Семеновны? Ты писал, и я поняла Ghelelovich, a А[лександр] Н[иколаевич] пишет по-русски «Габрилович». Мне это очень нужно, и скорей. Если тебе трудно писать мне много, то хоть открытку напиши. Это мне надо! И затем, если вздумаешь писать и больше, то я давно уже спрашивала тебя твое мнение о Жорж-Санд157..

Я тебе в возвратных письмах писала, почему не отозвалась на твой вопрос о выборе глав из «Солнца мертвых» для печатания. Не могу (не люблю) повторяться. Да ты м. б. и знаешь почему. Эти новые твои «собратья по литературе» — мне не хотелось тебя видеть на ряду с ними.

Семейные дела158 меня, конечно, очень расстраивают, всякий раз, когда ты все это затрагиваешь в письмах, я так разгораюсь, что могу забыться и наговорить такого, что прямо погублю свое положение в доме. Я же очень несдержанна могу быть в таком. Я не могу примириться с мачехой159… ни в чем, — ты это знаешь и не надо этого касаться.

М. б. в этих же вернувшихся письмах было и мое объяснение тебе, почему я «Юля» пишу в кавычках… Не знаю, на всякий случай, еще скажу: конечно, не по неуважению (откуда бы оно могло взяться?), но только потому, что я не имею основания ее звать Юля, как не смела бы покойную О. А. назвать Оля. Ведь то, что ты ее так зовешь, не дало мне права на это. По крайней мере ты мне об этом не сказал. — Ну, «отчетная» сторона письмА кончена. Что же хочешь ты знать обо мне еще? И хочешь ли вообще? Меня лечит все еще магнетизерка. И я тоже ничему не верю. Она мне в последний раз сказала, что ощутила при входе к нам тяжесть в груди, до обморока почти и тотчас же увидела молодого мужчину с бородой — призрак. Спросила меня, не носил ли папа бороду. Сказала, что папа умер рано очень, но что всякий раз, как она приходит, она его у нас чувствует. И это ощущение в груди передалось ей — его предсмертное состояние. Не знаю… Так странно. Она лечит так: встав на колени перед больным, молится, держа за руки больного. Потом легко прикасается и гладит все тело. И тогда чувствуешь сильный холод, а внутри жар. Очень странное чувство. Потом опять молится. Она мне сразу сказала, что болит у меня левая почка, — этого ей никто не говорил. Маме она сказала про сердце, — тоже верно. Все это, конечно, странно очень, но я не делаю никаких суждений, пока что.

Удастся ли мне поехать на Рождество в церковь — не знаю. Сегодня получила письмо от о. Д[ионисия] с сообщением разных церковных служб. Но я не смогу. Рада бы была, если бы удалось, хоть на Рождество Христово. Но, что я о себе знаю? Сегодня здорова, а завтра в лежку могу. А поехать в храм очень хочу, т. к., Бог знает, долго ли он просуществует. Церковь и дом находится в 3-ей зоне для эвакуации, а 2 первые зоны уже выселены, и дома многие срыты до основания160. А мне так бы хотелось помолиться. Ты не можешь себе представить моего состояния: этот вечный респект перед почкой! Только на миг я поверила в камень, вообразив себя уже здоровой, и тогда-то вот, почувствовав себя как бы вне болезни, поняла всю тяготу моего жития с этим страхом рецидива.

Но не стоит, не стоит об этом. Я и так наскучила тебе. — Мой друг161, узнав от мамы (она 4-го дек. была в церкви — Введение, и виделась с ним) о таком тяжелом рецидиве на этот раз, страшно всполошился и заметался. Под конец он пристал к маме: «Но, А[лександра] А[лександровна], что же делать? Что же делать-то? Так нельзя ведь оставлять! Господи, Господи…» И потом вспомнив, говорит: «Знаете, О. А. меня летом просила посодействовать ей поехать к специалисту в Париж, я завтра же постараюсь все устроить, и когда ей будет возможность, то пусть, даже если и меня не будет, спросит разрешение». Я не знаю, что он делал, — я отклонила.

М. б. мне и в самом деле надо бы поверить Шахбагову и ехать в Берлин на операцию? В Берлине в медицинском мире у меня много знакомых. А также знаю и прекрасные клиники там. Но тут меня отговаривают от операции. И не знаю, что делать. Я сама, конечно, не хочу. Магнетизерка велит пить молока больше. Но его скоро у нас не будет, т. к. за неимением корма (мучного — его отпускало государство) предписывается возможно скорее коров сделать «сухими», т. е. не доить, чтобы они остались достаточно сильными ко времени теленья. Я не люблю молоко, и это мне не лишение, но вот говорят, что мне оно необходимо.

Как у тебя с продовольствием и топливом? Мы сыты и в тепле. Хотелось бы знать, что ты делаешь… Но я не хочу быть нескромной, если ты сам не пишешь так долго. А[лександр] Н[иколаевич] пишет, что ты работать начал. Мне же ты ни словечком не обмолвился о том, что ты делаешь. Пишешь? Что? Мне больно, что я от тебя только и слышала, что все общение твое со мной принесло тебе расстройство нервов, парализовало твой заряд к творчеству. Ты так часто это говорил! И это вместо вдохновения-то, которое дается любимой! Перечитывая все твои письма (с июня — июля и до теперь) я вижу с болью, сколько там твоих упреков.

И, правда, за наше знакомство ты не писал.

Что же мне сделать? Скажи, и я послушаюсь.

Не прими это письмо, как упрек и да не раздражит оно тебя. Я сама не люблю скулящих оставленных. Я не знаю, не _о_с_т_а_в_и_л_ ли ты уже меня? (* У меня такое странное чувство — будто ты оторвался от меня, я не могу уловить твоей души. Но, м. б. я ошибаюсь, и ты все тот же?) Я ничего не знаю. Не знаю, как кончить. Нужны ли тебе и моя любовь, и моя молитва за тебя и мой, тем более, поцелуй. Оля

P. S. Надеюсь, что написала отчетливей, я старалась для цензора исправить свой мерзкий почерк.

[На полях: ] 16.XII Подождала еще отсылать, не получу ли от тебя. Ничего нет. Ты забыл меня?

Фасенька родная обещала, что ее муж возьмет для тебя посылочку, только когда?..

Если любишь еще, то целую крепко!

Если можно, то м. б. пришлешь мне No парижской газеты, где ты пишешь.

25

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной

22. ХII.42 по 29.XII 12 ч. дня

Олюночка-дорогушка, сегодня твое письмо от 15.XII. Благодарю, дружок. Забудь упреки: ты знаешь, _к_т_о_ ты для меня, Светик! Ты мне дала счастья — пусть в письмах! — света, _ж_и_з_н_и… — не измерить! Ты для меня _е_д_и_н_с_т_в_е_н_н_а_я. Довольно. Упустить тебя?!.. Я… я, волей своей, не могу. Я могу цепенеть, замирать… — как было эти 3 недели… Я был в ужасе, что тебя уже нет на свете! После радости-веры, что камень вышел, что ты здорова, — твое письмо 25.XI повергло меня в… анабиоз — обмирание. И потом — пойми же — моя болезнь все продолжается. Я думал, что здоров, расширил режим пищевой — и наказал себя. Я еще, болен. Теперь я взял себя в руки. Пусть буду полуголоден (кстати, — нет аппетита), но до приступа себя не доведу. Вчера меня стошнило в metro. Пища переваривается, а это — жидкости. Пилор делает спазму, а жидкости болтаются в желудке — до 2–3 литров! Вчера я был в банке, потом у цветочника, устал. Кстати: correspondent a Paris[46] вашего утрехтского162 не ручается, что ты получишь ландыши или живую сирень белую. Хотя я внес достаточно (для Парижа?). А посему я просил, чтобы утрехтский цветочник известил твою маму (пусть она меня простит!) — м. б. она — приедет же в Утрехт за предпраздничными покупками? — зайдет и сама выберет для… Олюнки! Олюшечка, не лишай меня последней радости… м. б. это мои последние цветы тебе! — чистая ласка Ванина его Олюне. Денег у меня довольно. И это — мои, — Юле я и Оля дали в 10 раз больше, м. б. — чем она дает мне. Да у меня есть запас в Швейцарии. И пишу я не для денег. Тебе непонятно, как мне дорого, но я общаюсь с русским читателем! А что я _р_я_д_о_м_ печатаюсь с [НТСами]163 — мне плевать. Ты в трамвае со всякими ездишь. Мне важно давать _м_о_е. Довольно о сем. Меня это начинает злить, это упорство. Я всегда в работе был и останусь _с_о_б_о_й. И в писательских путях я останусь свободным, нет силы меня ломать. — Фамилия Елизаветы Семеновны — Guelelovitch (Гелелович, караимка, я тебе ясно писал) 108, rue Michel-Ange, Paris, 16e.