Марина Цветаева. Письма 1933-1936, стр. 153
Поскольку я умиляюсь и распинаюсь перед физической немощью — постольку пренебрегаю — духовной. «Нищие духом» не для меня. («А разве Вас не трогает, что человек говорит одно, а делает другое, что презирает даже дантовскую любовь к Беатриче, а сам влюбляется в первую встречную, — разве Вам от этого не тепло?» — мне — когда-то — в берлинском кафе — Эренбург. И я, холоднее звезды: — Н Е Т.) [1962]
И Вам — нет. На всё, что в Вас немощь — нет. Руку помощи — да, созерцать Вас в ничтожестве — нет. Я этого просто не сумею: ноги сами вынесут — как всегда выносили из всех ложных — не моих — положений:
Я не идолопоклонник, я только визионер [1964].
МЦ.
Спасибо за Raron [1965]. Спасибо за целое лето. Спасибо за правду.
<Приписка на полях:>
А рождение мое — 26-го русск<ого> сентября (9-го Окт<ября> по-новому) [1967]
Впервые — «Хотите ко мне в сыновья?» С. 64–66, СС-7. С. 616–618. Печ. по СС-7.
90-36. А.А. Тесковой
Vanves (Seine)
65, Rue J<ean->B<aptiste> Potin
— но пишу еще из Савойи:
последний день! —
16-го сентября 1936 г., среда.
Дорогая Анна Антоновна — Вы меня сейчас поймете — и обиды не будет.
Месяца два назад, после моего письма к Вам еще из Ванва, получила — уже в деревне — письмо от брата Аллы Головиной — она урожденная Штейгер, воспитывалась в Моравской Тшебове — Анатолия Штейгера, тоже пишущего — и лучше пишущего: по Бему — наверное — хуже [1968], но мне — лучше.
Письмо было отчаянное: он мне когда-то обещал, вернее я у него попросила — немецкую книгу [1969] — не смог — и вот, годы спустя — об этом письмо — и это письмо — вопль. Я сразу ответила — отозвалась всей собой. А тут его из санатории спешно перевезли в Берн — для операции. Он туберкулезный, давно и серьезно болен — ему 26 или 27 лет. Уже привязавшись к нему — обещала писать ему каждый день — пока в госпиталь, а госпиталь затянулся, да как следует и не кончился — госпиталь — санатория — невелика разница. А он уже — привык (получать) — и мне было жутко думать, что он будет — ждать. И так — каждый день, и не отписки, а большие письма, трудные, по существу: о болезни, о писании, о жизни — всё сызнова: для данного (трудного!) случая. Усугублялось всё тем, что он сейчас после полной личной катастрофы — кого-то любил, кто-то — бросил (больного!) — только об этом и думает и пишет (в стихах и в письмах). Мне показалось, что ему от моей устремленности — как будто — лучше, что — оживает, что — м<ожет> б<ыть> — выживет — и физически и нравственно — словом, первым моим ответом на его первое письмо было: — Хотите ко мне в сыновья? — И он, всем существом: — Да.
Намечалась и встреча. То он просил меня приехать к нему — невозможно, ибо даже если бы мне швейцарцы дали визу, у меня не было с собой заграничного паспорта — то я звала (мне обещали одолжить денег) — и он совсем-было приехал (он — швейцарец и эта часть ему легка) — но вдруг, после операции, ухудшение легких — бессонница — кашель — уехал к себе auf die H*he [1970] (санатория в бернском Oberland’ е). Дальше — письма, что м<ожет> б<ыть> на зиму переедет в Leysin, и опять — зовы. Тогда я стала налаживать свою швейцарскую поездку этой осенью, уже из Парижа, — множество времени потратила и людей вовлекла — осенью оказалось невозможно, но вполне-возможно — в феврале (пушкинские торжества, вернее — поминание, а у меня — переводы). Словом, радостно пишу ему, что всё — сделано, что в феврале — встретимся — и ответ: Вы меня не так поняли — а впрочем и я сам то*чно не знал — словом (сейчас уже я говорю) в ноябре выписывается совсем, ибо легкие — что* осталось — залечены, и процесса — нет. Д<окто>р хочет, чтобы он жил зиму в Берне, с родителями, — и родители тоже, конечно, — он же сам решил — в Париж
— п<отому> ч<то> в Париже — Адамович — литература — и Монпарнас [1971] — и сидения до 3 ч<асов> ночи за 10-ой чашкой черного кофе —
— п<отому> ч<то> он все равно (после той любви) — мертвый.
(Если не удастся — так в Ниццу, но от этого дело не меняется.)
Вот на что* я истратила и даже растратила le plus clair de mon *t* [1972].
На это я ответила — правдой всего существа. Что нам не по дороге: что моя дорога — и ко мне дорога — уединенная. И все о Монпарнасе. И все о душевной немощи, с которой мне нечего делать. И благодарность за листочек с рильковской могилы. И благодарность за целое лето — заботы и мечты. И благодарность за правду.
Вы, в открытке, дорогая Анна Антоновна, спрашиваете: — М<ожет> б<ыть> большое счастье?
И, задумчиво отвечу: — Да. Мне поверилось, что я кому-то — как хлеб — нужна. А оказалось — не хлеб нужен, а пепельница с окурками: не я — а Адамович и К0.
— Горько. — Глупо. — Жалко.
Никому ни слова: ни о нашей дружбе, ни о его Париже — уезжает он, кажется, обманом — ибо навряд ли ему удастся убедить родителей и врачей, что единственное место, где он может дышать — первое по туберкулезу место Европы.
Есть у меня к нему несколько стихов. Вот — первое:
Лето прошло как сон.
Все утра уходили на: ежедневное письмо — ему, ежедневное письмо — домой. В перерыве переводила Пушкина. Много ходила. Мур был на полной воле и совершенно одичал — но не моей дикостью: одинокой, а — дикостью постоянного и невозбранного общения — здесь были дети и подростки — совсем вышел из берегов. Поскольку он легок, послушен и даже покладист — наедине, постольку труден (для меня!) — на*-людях. Он глубоко*-невоспитан, просто — диву даюсь — при моем постоянном нажиме — и примере. Об осно*вах человеческого общежития не имеет понятия. Знает только свои страсти и желания.
