Марина Цветаева. Письма. 1928-1932, стр. 22
Charente Inférieure
Villa Jacqueline
1-го августа 1928 г.
Моя дорогая Анна Антоновна! Получила Вашего рыцаря [308] на берегу Океана, — висит над моим изголовьем, слушая то, чего наверное никогда не слыхал — прилив.
Мы здесь две недели, всей семьей + дама, полу-чужая, полу-своя [309], живущая у нас с весны и помогающая мне по хозяйству и с Муром. С<ергей> Я<ковлевич> скоро уезжает обратно, — евразийские дела, мы все остаемся до конца сентября.
Поехали на́ море, а не в горы, потому что все, кроме меня, его — им предпочитают. Горы у меня где-то впереди, еще дорвусь. Здесь и лучше и хуже, чем в Вандее. Скалы, деревья, поля, — это лучше (там — только пески), а хуже — здесь все-таки курорт, хотя и семейный, — с казино, теннисами и всякой прочей мерзостью. (Любя Спарту [310], ненавижу спорт).
Кроме того, в С<ен->Жилле, где мы были в третьем году, никого знакомых не было, поэтому С<ергей> Я<ковлевич>, напр<имер>, чудно отдохнул. Здесь же ½ пляжа — русские, купаются, гуляют (любя ходьбу, ненавижу гулянье) и едят вместе. Третий минус: пришлось, из-за денежных соображений, сдать одну комнату детям А<нны> И<льиничны> Андреевой — 19-ти, 18-ти и 15-ти лет [311]. Много лишнего шуму и никакого чувства дома, точно сам живешь в чужой квартире.
Уехали мы на деньги с моего вечера — был в июне и скорее неудачный: перебила III Моск<овская> Студия, приехавшая на несколько дней [312] и как раз в тот день в единств<енный> раз дававшая «Антония» (Чудо Св<ятого> Антония, Метерлинка). Но все-таки уехали.
Здесь из русских: профессора Карсавин и Лосский с семьями, проф<ессор> Алексеев, П<етр> П<етрович> Сувчинский с женой, жена проф<ессора> Завадского с дочерью и внуком, эсеровская многочисленная семья Мягких и племянник проф<ессора> Завадского, Владик Иванов [313]. Кроме Лосских и Мягких — всё евразийцы. Но, евразийцы или нет — всех вместе слишком много, скучаю, как никогда — одна [314].
Про Мура. Чудесно говорит, рост и вес шестилетнего, веселый, добрый, смелый, общительный, общий любимец. С утра до вечера на пляже, купается. Самый красивый ребенок на всем пляже.
Разговор. Я рассказываю ему Белоснежку [315]. «Лес был темный, страшный, но она не боялась». Мур: «Она была солдат?» (Сказку знает наизусть). Сегодня утром: «Я хочу в Медон, мне здесь надоело, все время отлив. Не люблю океан!» (Дело в том, что Медон для него — вагон, а вагон он любит больше всего и больше океана).
Вот карточки, не все удачные, но все-же что-то дают.
— Простите за поверхностное письмо, живем пятеро в двух комнатах, при чем я в проходной, все время входят и выходят, никогда не бываю одна.
Что наш план о моей осенней поездке? [316] Нечего надеяться? А как хотелось бы провести с Вами несколько дней, в тишине. Парижа я так и не полюбила.
Dunkle Zypressen!
Die Welt ist zu lustig, —
Es wird doch alles vergessen! [317]
Целую Вас нежно, наши все Вас приветствуют.
МЦ.
Пишите о своем лете. Хорошо ли Вам? Как здоровье Вашей матушки?
Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 64–65 (с купюрами). СС-6. С. 368. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 88–90.
66-28. Н.П. Гронскому
Pontaillac, 2-го августа 1928 г.
Мой родной, сейчас полная луна и огромные приливы и отливы. Вы приедете как раз в эти дни. Вчера луна была такая, что я, я! <<подчеркнуто дважды> (меня — мать — Вы знаете?) выхватила из кровати засыпающего Мура: «На́-мол, гляди!» Мур, никогда луны не видевший (такая встает поздно, когда такая встает, такие как Мур уже спят), совсем не удивился, а, наоборот, еще нас всех удивил утверждением: «А вот еще луна» — оказавшаяся лампой в окне Андреевых. Вас Мур вспоминает часто и — всегда — озабоченно: «Почему Н<иколая> П<авловича> нет? Он остался на вокзале? Почему он не поехал в поезде? Ему больше хотелось в Медон?»
Да! — Вас ждет здесь большая радость, целый человек, живший в XVIII в<еке>, а кончивший жить в начале XIX (1735–1815) — мой любимец и — тогда — конечно любовник! Charles-François Prince de Ligne [318], на свиданье к которому я в самый голод и красоту московского лета 1918 г. ходила в Читальню Румянцевского Музея [319] — царственную, божественную, достойную нас обоих — и где, кроме нас, не было ни человека. Я тогда писала «Конец Казановы», где и о нем [320] (он был последний, любивший Казанову, его последний меценат, заступник, слушатель, почитатель и друг). Лето 1918 г. — 10 лет назад, я — 23 л<ет> — тогда у меня появились первые седые волосы. Я сидела у памятника Гоголя, 4-летняя Аля играла у моих ног, я была без шляпы, солнце жгло, и вдруг, какая-то женщина: «Ба-арышня! Что ж это у тебя волосы седые? В семье у вас та́к, или от переживаний?» Я, кажется, ответила: «От любви». А у себя в тетради записала: «Это — ВРЕМЯ, вопреки всем голодам, холодам, топорам, дровам Москвы 18 года хочет сделать меня маркизой (ЗОМ!)».
Тетрадочка цела. В Медоне покажу.
Я тогда любила двоих: Казанову и Prince de Ligne, и к двоим ходила на свиданье. Когда я просила-произносила: «Casanova, Mémoires, v<olume> 10» и «Prince de Ligne, Mémoires, vol<ume> VI» [321] я опускала глаза. Однажды…
Продолжаю и кончаю на диком солнце, в рощице, куда ушла с Вашим письмом (карточка). Морда свирепая, такую иногда делает Мур. Говорю о треугольнике, головой вниз, бровей. У дьявола такие брови. Жара такая, что пот льется на руки, на платье и на тетрадь, боюсь — растает графит.
_____
1) Ничем не задели [322]. Меня. Или — та́к задели, как задевает крылом — ласточка. Но — у меня нет надежного места, либо при мне, либо в тетради, а тетрадь на столе, все ходят. Скоро Вы мне смож<ете> писать совсем открыто, извещу. (NB! Никто не прочтет, но сознание, что могут прочесть! То же самое что сознание бомбы в дому. Боюсь, попросту, чужой боли, Вы меня поймете).
2) Что с теми стихами? (турнир). Пришлите [323].
3) Есть ли в Медоне полынь? Здесь — нет. Единств<енное> средство от блох. Хорошо бы вывести, тем более, что здесь ни одной. Отвычка. А С<ергей> Я<ковлевич> едет уже между 4-тым и 9-тым, не позже. Голубчик, если полынь — мечта, купите того средства и шпарьте. Они его действительно съедят.
Ваш приезд. Неужели только 15-го? Постарайтесь к 1-му! Провели бы вместе целый месяц — вечность! И лучший из всех. После 10-го сент<ября> наверное (непреложный срок отъезда Андреевых), а м<ожет> б<ыть> и до — сможете жить у нас, освободится целая большая комната. Сыты тоже будете. Так что все дело в дороге, т. е. 200 фр<анках> или даже меньше (aller et retour [324]). Если еще целы шестовские — вот Вам aller, a retour возьмите у отца и — заранее. Бросьте статью! Стихи лучше. От стихов растут, я через них все узнаю, ЗНАННОЕ уже с колыбели! Осознаю. Так — с каждым пишущим. Гёте до Фауста ничего не знал ни о Фаусте, ни о Мефистофеле, ни о Елене, — разве что о Гретхен! Да и то… После Фауста (ангельского хора в тюрьме) Гёте бы уж не мог бросить ее, а если бы и бросил, — если и бросал! (всю жизнь! всех! отрывался с мясом!) — то с сознанием, что ни она, ни ее ребенок не пропадут, что есть Бог для бросаемых — и суд для бросающих [325]. Стихи — ответственность. Скажется — сбудется [326]. Некоторых вещей я просто не писала.
