Музей суицида, стр. 107
– А вот я смог бы! – хвастливо заявил я. – Я смог бы бесконечно ходить туда-сюда и строить те горы!
– Не ты и вообще никто, – сказал мой отец. – У тебя есть разум, способный понять слово «бесконечность», которое люди придумали, чтобы приручить чудеса Вселенной, но ты не можешь жить бесконечно долго.
– Потому что я умру?
– Потому что ты умрешь, – подтвердил мой отец – твердый сторонник того, что истина делает нас свободными и что никто не должен скрывать эту истину, какой бы неприятной она ни была, ни от кого, вне зависимости от его возраста. – Как и любое живое существо.
– Навсегда? Я буду мертвым бесконечно?
Он был способен на доброту, как бы ни старался это скрывать.
– Эй, это как будто ты заснешь, только уже без просыпания. Но это так далеко в будущем, что я бы не стал об этом беспокоиться. Пока важно то, чтобы сегодня, прямо сейчас, ты сладко спал, – добавил он, наклоняясь, чтобы меня поцеловать.
Я почувствовал запах его одеколона, «Олд спайс», и еще чуть заметный намек на пот.
Я плохо спал той ночью в Куинсе – может, и вообще не спал, хотя, возможно, я и преувеличиваю, растягиваю несколько часов непокоя в целое полотно бессонницы. Я не ворочался и не метался. Я лежал на спине, широко открыв глаза, словно в гробнице, не пошевелив ни единой мышцей, задерживая дыхание так долго, как только получалось, пытаясь представить себе вот такое – лежать и оставаться без сознания целую вечность.
Я был перепуган.
Смерть – это не однократное событие, которое происходит и заканчивается: ты больше не существуешь, и все. Смерть – это нечто происходящее постоянно, пустота, в которой ты обитаешь без конца, погребенный дольше жизни Вселенной, прикованный к смерти даже тогда, когда никакой Вселенной уже нет.
Невыносимое одиночество.
Следующим вечером я выпустил псов моей горести – сначала матери, потом – отцу. И если мама ободрила меня обещанием никогда меня не оставлять, всегда быть рядом, она меня родила и никогда не допустит, чтобы со мной случилось что-то плохое, если она утешала меня, как матери утешают своих детей все то время, как существуют языки и домашние очаги, у отца нашлась другая интерпретация. Он сказал, что у меня будет компания. Когда я умру (а ты будешь таким старым, что даже не поймешь, что с тобой происходит, таким усталым, что будешь рад отдохнуть, но когда это случится), то там окажутся предыдущие поколения, они уже будут меня дожидаться, чтобы встретить, как я сам будут встречать тех, кто придет после меня. И поскольку он наверняка умрет раньше меня, это значит, что и он там будет. Он не имел в виду – буквально. Он не был религиозен, не верил в реальное посмертие. Однако он верил в человечество, что мы столь же вечны, как и Вселенная, и потому мог меня заверить, что я никогда не останусь один. Наш вид всегда будет существовать, даже когда Солнце взорвется, мы найдем способ добраться до звезд, а позже, когда Галактика исчезнет в огне или превратится в лед или будет сожрана черной дырой, мы мигрируем к следующему созвездию. Если ты одинок в смерти или испуган, достаточно просто протянуть руку в темноте – и там кто-то будет. Пока существуют тебе подобные, ты полностью не умрешь. Так что бояться надо не своей крошечной смерти, а исчезновения всех нас, мира без будущего, без детей, потому что тогда все бессмысленно. Человечество так же бесконечно, как время, хотя мы по отдельности и не такие.
Его слова меня успокоили – и оставались со мной все это время, вспоминались всякий раз, когда мое сердце стискивал лед смерти и одиночества.
Ложное утешение, если человечества не останется.
Если не останется никого, кто вспоминает кого-то другого, если для нашего вида не будет «потом». Никто нас не оплачет, как трогательно сокрушался Орта, когда я позвонил ему с рассказом о похоронах Альенде, а он связал их с умирающей мачехой.
И вот теперь, во время этого полета, этого полета в Лондон на катафалке, я четко вспомнил прошлые предостережения Орты в том отеле – обо всех далеко идущих следствиях: множестве катастроф, перенапряженных до предела экономиках, городах и границах, сметенных колоссальными вторжениями, к которым они не готовы, о том, что гнев и неуверенность порождают авторитарные режимы, подобные ядовитым грибам в трясине страха, которые в свою очередь породят злокачественную враждебность, войны за ресурсы, войны за воду… и ко всему этому я прибавил мой отдельный личный кошмар, ядерный холокост вышедших из-под контроля стран. Единственным разумным, стабильным плотом, за который я мог уцепиться, утопая в этом видении апокалипсиса, стал сам Орта – тот счастливый факт, что я направляюсь на встречу с человеком, чья жизнь и состояние посвящены распространению осознания этой проблемы, именно сейчас, когда мое собственное осознание внезапно подтолкнули умирающие пумы, исчезнувшие пингвины и стихотворение мапуче, – когда я смогу сделать некий существенный вклад в его планы.
По крайней мере, так он дал мне понять: форма Музея суицида будет зависеть от моего финального доклада. А может, я льщу себе, оценивая свои усилия слишком высоко, приписывая себе роль главного героя, тогда как я всего лишь второстепенный персонаж? Неужели месяцы в Чили ничему меня не научили, не показали, насколько мало я значу в истории страны, которую поэтому могу покинуть без сожалений? Но нет: то, что я скажу Орте, действительно важно, иначе он не стал бы выделять на это столько времени и денег, он не поехал бы в Сантьяго сам и не отправил бы Пилар следить за нами, если бы не считал меня важной частью своих планов. Так что, когда я доложу, что, согласно моему тщательному расследованию, Альенде действительно совершил самоубийство, это несомненно еще усилит его решимость создавать музей, в тему которого его герой теперь так хорошо укладывается.
Меня не касается вопрос, станет ли это наилучшим применением его ресурсов. Наше соглашение основывалось на взаимном доверии. Я сделаю то, чего ожидал бы от меня Альенде: расскажу историю его смерти максимально правдиво и честно.
Для завершения моего расследования не хватало только одной детали мозаики: разговора с Адрианом Балмаседой.
Я считал, что это будет короткая встреча.
Действительно, что брат Абеля мог бы добавить к тому, что я уже так досконально выяснил? Как его слова могут изменить мою уверенность в том, что Сальвадор Альенде покончил с собой?
Ах, слепец!
18
В субботу, заселившись в небольшой отель в Лондоне, я сразу же позвонил Адриану, чтобы подтвердить договоренность о вечерней встрече. Он был полон энтузиазма: сказал, что не может поверить в нашу скорую встречу в его квартире в Кэмдене.
Только после этого я позвонил Орте.
Ответил его отец.
– А, Ариэль Дорфман! – сказал он, когда я назвался. – Друг Альенде, герой «Ла Монеды»! Мой сын где-то здесь. Пилар! Вы не передадите Джозефу, что звонит Ариэль?
Когда Орта взял трубку, он, похоже, был подавлен сильнее, чем при нашем прошлом контакте. Я отнес его унылые односложные ответы на счет дурных новостей о Ханне и решил только спросить, как он спит.
– Почти не сплю, – ответил он.
– Тот дятел, да? Так и долбит?
– Нет, – сказал он, – с этим все. По крайней мере, для Ханны – по крайней мере, для нее.
Я подождал, надеясь, что он пояснит свои слова, но прошла минута – и молчание стало гнетущим.
– Ну, мы в ближайшее время увидимся, – проговорил я наконец.
Но вообще-то не раньше понедельника: ведь завтра будет чтение моей пьесы. Может, он захочет прийти с Пилар, хотя в данной ситуации…
Орта сказал, что это будет зависеть от здоровья Ханны: он уволил сиделок, они с Пилар ухаживают за ней в эти ее последние дни, так что если ситуация… Но нет: он постарается (в его голосе появились нотки гордости):
– Я ведь крестный отец этой пьесы! Я помог ей появиться на свет, я хотел бы присутствовать на ее крестинах.
Но он тут же снова вернулся к досадной неразговорчивости. Похоже, случилось что-то очень неприятное, раз он даже не пытается делать вид, будто все в порядке.