Тринадцатый апостол. Маяковский: Трагедия-буфф в шести действиях, стр. 89

В «Хорошо» вообще жестоко:

Уставился Блок
и Блокова тень
глазеет,
на стенке привстав…
Как будто
оба
ждут по воде
шагающего Христа.
Но Блоку
Христос
являться не стал.
У Блока
тоска у глаз.
Живые, с песней
вместо Христа,
люди
из-за угла.

У тебя, мол, условные двенадцать, а у меня живые люди. И дальше — попытка показать Блоку, как надо: имитация уличной речи, какой она тогда была. Прямо скажем, попытка с негодными средствами: у Маяковского и в семнадцатом не получилась «Поэтохроника», где есть, как всегда, его собственный голос — и ни одного живого чужого; а уж десять лет спустя… Так ли звучала улица? По этим ли плакатным строчкам будут судить о мистической и страшной поре? Нет, нехорошо:

Вставайте!
               Вставайте!
                                    Вставайте!
Работники
               и батраки.
Зажмите,
              косарь и кователь,
винтовку
             в железо руки!
Вверх —
               флаг!
Рвань —
             встань!
Враг —
         ляг!
День —
                    дрянь.
За хлебом!
                        За миром!
                                       За волей!
Бери
        у буржуев
                          завод!
Бери
         у помещика поле!
Братайся,
                  дерущийся взвод!
Сгинь —
         стар.
В пух,
         в прах.
Бей —
             бар!
Трах!
          тах!
Довольно,
               довольно,
                           довольно
покорность
            нести
                         на горбах.
Дрожи,
            капиталова дворня!
Тряситесь,
              короны,
                      на лбах!
Жир
      ёжь
страх
           плах!
Трах!
            тах!
Tax!
                 тах!

Вот как надо, Александр Александрович.

Но от всего этого виртуозного — словесно и ритмически — экзерсиса остается какой-то жирный еж, а от всего восемнадцатого года останется: «Трах-тах-тах! И только эхо откликается в домах, только вьюга долгим смехом заливается в снегах». Ужасно просто, по-детски. Но слишком хорошо — тоже не всегда хорошо.

Эта песня,
         перепетая по-своему,
доходила
               до глухих крестьян —
и вставали села,
             содрогая воем,
по дороге
            топоры крестя. (?! — вероятно, «скрещивая». — Д. Б.)
Но−
        жи−
              чком
                          на
                              месте чик
лю−
        то−
              го
                   по−
                       мещика.
Гос−
        по−
            дин
                     по−
                         мещичек,
со−
      би−
            райте
                          вещи-ка!
До−
     шло
              до поры,
вы−
     хо−
           ди,
                 босы,
вос−
          три
                  топоры,
подымай косы.
Чем
         хуже
                 моя Нина?!
Ба−
      рыни сами.
Тащь
         в хату
                    пианино,
граммофон с часами!

Это уж вовсе не сравнить с хлебниковским «полосну, полосну», которым Блок даже не воспользовался, а просто включил в общий звуковой поток, подслушав. Хорошо только про Нину (не самое частое крестьянское имя) и граммофон с часами: это услышано, а потому убедительно. Остальное, конечно, рядом не лежало.

Маяковский не любил «Двенадцать» за то, что не он написал эту вещь. Но чтобы такое написать — надо слушать, а не ораторствовать; видеть то, что есть, а не то, что хочется. Маяковский не мог стать голосом улицы — у него был свой; Маяковский, вспомним Мейерхольда, не мог играть Базарова — он играл Маяковского.

«150 000 000» значит в действительности только одно: У МЕНЯ БОЛЬШЕ.

3

Замысел датируется точно: июль 1919 года. Имеется договор с Центральным агентством ВЦИК от 11 июля, на предмет издания «Былины об Иване». Первое публичное исполнение окончательной редакции (ниже мы упомянем две читки в узких кругах) — 5 марта 1920 года на открытии клуба при Всероссийском союзе поэтов, после докладов Когана и Шкловского. В журнале «Вестник театра» сохранился отзыв об огромном впечатлении и о техническом совершенстве поэмы. Читал он ее всегда с успехом. Впрочем, что считать успехом? В петроградском Доме искусств (4 декабря) она почти никому не понравилась, но это был успех, потому что внимание, напряжение и даже негодование были всеобщими, редкими по интенсивности. Чуковский записывал:

«Вчера почтовым поездом в Питер прибыл, по моему приглашению, Маяковский. Когда я виделся с ним месяц назад в Москве, я соблазнял его в Питер всякими соблазнами. Он пребывал непреклонен. Но когда я упомянул, что в „Доме Искусств“, где у него будет жилье, есть биллиард, он тотчас же согласился. Прибыл он с женою Брика, Лили Юрьевной, которая держится с ним чудесно: дружески, весело и непутанно. Видно, что связаны они крепко — и сколько уже лет: с 1915. Никогда не мог я подумать, чтобы такой человек, как Маяковский, мог столько лет остаться в браке с одною. Но теперь бросается в глаза именно то, чего прежде никто не замечал: основательность, прочность, солидность всего, что он делает. Он — верный и надежный человек: все его связи со старыми друзьями, с Пуниным, Шкловским и проч. остались добрыми и задушевными. Прибыли они в „Дом Искусств“ — часа в 2; им отвели библиотеку — близ столовой — нетопленную. Я постучался к ним в четвертом часу. Он спокоен и уверенно прост. Не позирует нисколько. Рассказывает, что в Москве „Дворец Искусства“ называют „Дворец Паскудства“, что „Дом Печати“ зовется там „Дом Скучати“ <…>. Мы пообедали вчетвером: Маяк., Лиля, Шкловский и я. „Кушайте наш белый хлеб! — потчевал Маяковский. — Все равно если вы не съедите, съест Осип Мандельштам“. Началась Ходынка: перла публика на Маяковского. Я пошел к нему опять — мы пили чай — и говорили о Лурье. Я рассказал, как милая талантливая Ольга Афанасьевна Судейкина здесь, одна, в холоде и грязи, без дров, без пайков сидела и шила свои прелестные куклы, а он там в Москве жил себе по-комиссарски.