Тринадцатый апостол. Маяковский: Трагедия-буфф в шести действиях, стр. 139
А закончились эти отношения вполне предсказуемо. И это вторая цитата, без которой не обходится ни один разговор о Маяковском и Наташе Брюханенко:
«Маяковский лежал больной гриппом в своей маленькой комнате в Гендриковом переулке. Лили Юрьевны не было в Москве, навещали его немногие. По телефону он позвал меня к себе:
— Хоть посидеть в соседней комнате…
В соседней — чтоб не заразиться.
Я пришла его навестить, но разговаривать нам как-то было не о чем. Он лежал на тахте, я стояла у окна, прислонившись к подоконнику. Было это днем, яркое солнце освещало всю комнату, и главным образом меня.
У меня была новая мальчишеская прическа, одета я была в новый коричневый костюмчик с красной отделкой, но у меня было плохое настроение, и мне было скучно.
— Вы ничего не знаете, — сказал Маяковский, — вы даже не знаете, что у вас длинные и красивые ноги.
Слово „длинные“ меня почему-то обидело. И вообще от скуки, от тишины комнаты больного я придралась и спросила:
— Вот вы считаете, что я хорошая, красивая, нужная вам. Говорите даже, что ноги у меня красивые. Так почему же вы мне не говорите, что вы меня любите?
— Я люблю Лилю. Ко всем остальным я могу относиться только хорошо или ОЧЕНЬ хорошо, но любить я уж могу только на втором месте. Хотите — буду вас любить на втором месте?
— Нет! Не любите лучше меня совсем, — сказала я. — Лучше относитесь ко мне ОЧЕНЬ хорошо.
— Вы правильный товарищ, — сказал Маяковский. <…>
Я вышла в столовую. Он лежал у себя и как будто какой-то зверь тянул басом, не то в шутку, не то всерьез:
— У-у-у-у-у…
Когда подали обед, он, образно и гиперболично, как всегда, сказал:
— Представьте себе огромного человека, который ест рояль и, как куриные косточки, обсасывает и выплевывает клавиши.
Этой весной лирические взаимоотношения мои с Маяковским были окончены. Я уехала в Среднюю Азию, Маяковский — за границу, мы не видались с ним несколько месяцев, а после я стала видать его гораздо реже и все было совсем по-другому».
Бессмысленно спрашивать, почему он так ответил — «Я люблю Лилю». С Лилей все было кончено уже пять лет как, и три года как это было сказано вслух. Просто заменить ее было некем. Ответ про Лилю был, скорее всего, удобной формой отказа. Он понимал, что Наталочка Брюханенко — «хороший щенок, только очень горластый щенок», — Лилю ему не заменит, рано или поздно ему надоест (или он со своей мнительностью и гиперболами надоест ей), и тогда расставание будет куда более болезненным. В том и ужас, что оставаться в прежней семье — тесно, в новую уходить — страшно. Такой, как Лиля, — или, вернее, таких, как Лиля и Ося, — больше не было. Пройдет еще год, прежде чем он решится уходить куда угодно — хоть к парижанке Яковлевой, хоть к москвичке Полонской: жить без семьи или в квазисемье станет совсем невыносимо.
Но еще год будет продолжаться эта псевдожизнь — с прежней семьей и прежним окружением. В 1928 году он уйдет из ЛЕФа, в 1929-м попытается сбежать из дома.
ЛЕФ ПРОТИВ ВСЕХ
Самая громкая и продолжительная литературная склока ЛЕФа в двадцатых — конфликт с Вячеславом Полонским, главным редактором «Нового мира».
Длилась она два года и с обеих сторон была не слишком рыцарственной — даже, пожалуй, более жестокой, чем предполагала эпоха. Вторая половина двадцатых несравненно беднее первой в смысле литературной борьбы. В начале двадцатых спор идет о том, какое искусство более соответствует новой исторической эпохе и может ли эта эпоха выражать себя в классических формах — или искусству нужна радикальная ломка, чтобы догнать стремительно ускорившееся время. В этом споре были свои перехлесты и необоснованные претензии на монополию, но в целом речь шла не о власти и не о личных амбициях, а о новой эстетике. Во второй половине двадцатых партия взяла руководство всем в свои, так сказать, миллионопалые руки и потому полемика шла уже о том, что более соответствует воле партии, кто более матери-партии ценен, кто быстрее забежит вперед в правильном направлении; словом, как формулировал в шестидесятые годы другой Полонский — выдающийся драматург Георгий, — писать надо по принципу У-2: первое У — угадать, второе — угодить. Партия ведь, что ценно, не давала предварительных директив, ограничиваясь общими словами. Она смотрела, кто как себя поведет, и делала ставку на того, кто хуже.
Желающий оценить политику партии в области худлита может обратиться к постановлению ЦК «О политике партии в области художественной литературы» от 18 июня 1925 года и поискать в нем осмысленные директивы. Кажется, это постановление для того только и выпущено, чтобы все могли на него ссылаться, ничего конкретного не имея в виду. Авторы окончательной редакции — Бухарин, Луначарский и Лелевич. Тут есть перлы: «химическое выделение из общественных глубин новых и новых идеологических агентов этой буржуазии», «в период пролетарской диктатуры перед партией пролетариата стоит вопрос о том, как ужиться с крестьянством и медленно переработать его». Но суть сформулирована в пунктах 5,13 и 14:
«5. Вместо разрушительной задачи ставится теперь задача положительного строительства, в которое под руководством пролетариата должны вовлекаться все более широкие слои общества. <…>
13. Распознавая безошибочно общественно-классовое содержание литературных течений, партия в целом отнюдь не может связать себя приверженностью к какому-либо направлению в области литературной формы. Руководя литературой в целом, партия так же мало может поддерживать какую-либо одну фракцию литературы (классифицируя эти фракции по различию взглядов на форму и стиль), как мало она может решать резолюциями вопросы о форме семьи, хотя в общем она, несомненно, руководит и должна руководить строительством нового быта. Стиль, соответствующий эпохе, будет создан, но он будет создан другими методами, и решение этого вопроса еще не наметилось. Всякие попытки связать партию в этом направлении в данную фазу культурного развития страны должны быть отвергнуты.
14. Поэтому партия должна высказываться за свободное соревнование различных группировок и течений в данной области».
Тут сказаны по крайней мере две принципиальные вещи: 1) никто не может присвоить себе право вещать от имени партии (это теперь называется комчванством); 2) никто не вправе травить попутчиков, ибо, во-первых, попутчики бывают разные, а во-вторых, у них надо учиться форме. Со всем остальным партия разберется самостоятельно, и толкать ее под руку не надо.
С тех пор во всех литературных спорах неизбежны стали отсылки к руководящему и направляющему документу, и потому читать полемические статьи второй половины двадцатых довольно тягостно: споры ведутся — бессознательно, конечно, — в стилистике доноса. «Вы больше провинились перед партией!» — «Нет, вы!» — «Вы нарушаете такой-то пункт резолюции!» — «А вы до семнадцатого года вообще стояли на немарксистских позициях! Вы, когда родились, уже были немарксист!» — «А вы еще до рождения!» В стоянии на антипартийных позициях можно было обвинить всех, потому что никто не знал, каковы партийные: все ссылались на постановления, трактуя их взаимоисключающим образом. При этом все примерно понимали, на какой уровень скатываются, и от этого злились еще больше. Ужасно.
Борис Эйхенбаум в статье «Литература и литературный быт», опубликованной в 1927 году в рапповском журнале «На литературном посту», писал: «Литературная эволюция, еще недавно так резко выступавшая в динамике форм и стилей, как бы прервалась, остановилась. Литературная борьба потеряла свой прежний специфический характер: не стало прежней чисто литературной полемики, нет отчетливых журнальных объединений, нет резко выраженных литературных школ, нет, наконец, руководящей критики и нет устойчивого читателя. Каждый писатель пишет как будто за себя» — о, если бы за себя! Но понятное дело, что назвать вещи своими именами уже немыслимо. Эйхенбаум и так высказал максимум возможного: «Вопрос о том, „как писать“, сменился или, по крайней мере, осложнился другим — „как быть писателем“. Иначе говоря, проблема литературы, как таковой, заслонилась проблемой писателя». То есть его статуса — и его «изма».
