Кысь, стр. 20

Не потому, что от нее светло,
А потому, что с ней не надо света.

Никакого света с ней не надо, а даже наоборот: Бенедикт как к ней придет, сразу свечку задует, и давай валяться да крутиться, да кувыркаться, всяким манером любовничать. И вприсядку, и в раскорячку, и туды, и сюды, и по избе скакать, – боже ты мой, чего иной раз вытворять в мысли-то вступит! Вот когда один сидишь, думу думаешь, ложкой во щах шевелишь, – никогда по избе скакать не станешь, али на голову становиться. Как-то оно глупо. А когда к бабе придешь – обязательно. Сразу портки долой, – шутки и смех. Природа у бабы, али сказать, тулово для шуток самое сподручное.

Вот, нашутимшись, умаешься. Опосля так жрать охота, будто три года не жрамши. Ну, давай, чего ты там наготовила? А она: ах, куды, Бенедикт, куды ты от меня стремисся? Желаю, мол, еще фордыбачить. Неуемная женщина. Огневая.

– Нет, баба, нафордыбачились, давай еду, вермишель давай, квашеного чего-нибудь, квасу, ржави, все давай. Поем да и побегу, а не то у меня печь погаснет.

– Да какая печь, дам я тебе угольков-то! – И то правда, и накормит, и с собой пирог завернет, и угольков в огневой горшок накладет.

А другой раз Бенедикт ей стихи читает, ежели чего Федор Кузьмич, слава ему, про бабское дело сочинить изволил. Он, видать, тоже ходок – будь здоров!

Горит пламя, не чадит,
Надолго ль хватит?
Она меня не щадит, –
Тратит меня, тратит.

Во как! А то еще:

Хочу быть дерзким, хочу быть смелым,
Хочу одежды с тебя сорвать!

Хочешь – дак и сорви, кто мешает? Бенедикт раньше удивлялся: кто ж ему, Набольшему Мурзе, долгих лет ему жизни, слово поперек скажет? Срывай. Хозяин – барин. Но теперь, конешно, когда он Федора Кузьмича, слава ему, воочию лицезреть сподобился, – теперь призадумаешься: видать, ему, с его росточком, до бабы и не допрыгнуть, вот он и жалобится. Дескать, сам не управлюсь, подсобляй!

Но с этими стихами раз конфуз вышел. Перебеливал раз Бенедикт стихи, уж такие разэдакие, такие, сказать, томные!

Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем!

– во как Федор Кузьмич, слава ему, выразил. Бенедикт даже изумился: а с чего это он не дорожит-то? Приболел? А там к концу Федор Кузьмич, слава ему, прояснил, что он вроде как новым, диковинным манером бабское дело решил испробовать:

Лежишь, безмолвствуя, не внемля ничему…
И разгораешься все боле, боле, боле,
И делишь, наконец, мой пламень поневоле.

Бенедикту так захотелось проверить, чего это Набольший Мурза, долгих лет ему жизни, чудит-то, – что сделал своеволие: лишний свиточек для себя переписал, да в рукав-то и схоронил, а опосля бегом бросился к Марфушке и те стихи ей прочел. И предложение ей предложил: давай, дескать, и мы так: ты брык, – и лежи как бревно, не внемля ничему, но, смотри! – по-честному, как договорилися. А я на тебя яриться буду, и поглядим, чего это такое за барские придумки. Лады? Лады.

Так и порешили. А вышел конфуз. Марфушка все сделала по-честному, как ей велено, – ни гу-гу, руки по швам, пятки вместе, носки врозь. Ни хватать Бенедикта, ни щекотить, никаких кренделей выкаблучивать не стала. И нет чтобы разгораться все боле да боле, как по-писаному, али там пламень разделить, – какое, – так, мешок мешком, весь вечер и пролежала. Да и пламеня, по правде, не вышло, – Бенедикт потыркался-потыркался, да чего-то завял, да скис, да плюнул, да рукой махнул, шапку нашарил, дверью хлопнул да и домой пошел, да и весь сказ. А Марфушка осерчала, догнала, да вслед ему – матюгов. А он – ей. А она – ему. Повздорили, волосья друг другу повыдирали, потом, недели через две, опять помирилися, но все уж было не то. Не было уж той, сказать, искрометности.

Ну, по этому же делу он и к Капитолинке ходил, и к Верке Кривой, и Глашка-Кудлашка его зазывала, и много еще кто. Теперь вот Варвара Лукинишна напрашивается, можно бы сходить, да больно страшна. А ну как она по всему тулову петушиной бахромой утыкана?

Но все эти бабские дела – сходил да и забыл. Да и из головы вон. А другое дело, когда видение привяжется, образ чудный, марево светлое, – вот как Оленька стала Бенедикту мерещиться… Лежишь на лежанке, ржавь покуриваешь, а она – вот она, рядом, усмехается… Руку протянешь – нет ее! Воздух! Нету ее, – а и опять она тута. Что такое!

…Может, взять да и посвататься к ней? А? Посвататься? Так, мол, и так, Оленька-душенька, ненаглядная раскрасавица, желаю на тебе жениться! Честным пирком да за свадебку! Будь моей хозяюшкой! Будем жить-поживать да добра наживать!.. Что еще в таких делах говорится?.. Совет да любовь! Пир на весь мир! Чем богаты, тем и рады!

А что! Хоть семья у ней и знатная, – в санях ездит, – хоть шубка у ней заячья, а женихов вокруг нее не видать. Строгая, должно быть. Скромная. А на Бенедикта-то посматривает. Посмотрит – и зарумянится.

А когда Бенедикт, оправившись от лихорадки, на работу вернулся, – так Оленька и просияла. Вся засветилась, как свечка; прямо бери ее, в расщепу вставляй и в любой тьме видать будет во все стороны.

Обдумать надо это дело.

Люди

Вот миновали февральские метели, грянули мартовские бури. Пролились небесные потоки, прошибли снег, будто кто его каменными гвоздями истыкал да исчернил. Где и земля показалась. Весь мусор прошлогодний всплыл – по всем улочкам, по всем подворьям. Побежали быстрые ручьи, пенистые да мутные, понесли мусор с пригорков в низины, вынесли вон из слободы, а наверху, глянь, уж лазурь проступила. Светлая такая, чистая, холодная, облачка по ней бегут быстрые, ветер веет, голые ветви мотает, весну торопит. Сыро так и светло; ежели руки в рукавицы не упрячешь – красные такие делаются; а хорошо, весело!

Земля под ногами чавкает, глина непролазная, ни тебе в санях, ни тебе в телеге, а мурзы все равно ездить желают, пешочком нипочем не пройдутся – не по чину. Вот смотришь, перерожденцы валенками глину месят, сани тащучи; из сил выбиваются, матюгаются, а сани ни с места. Мурза их кнутом! да еще! а они его по-матерному! – такой, право, гвалт стоит, одно слово: весна!

Потом, глядишь, опять подморозит, денек выпадет пронзительный, холодный; и снежок мелкой крупкой просыплется, и пузыри в окошках изморозью подернутся.

А пока Бенедикт в лихорадке лежал, Федор Кузьмич, слава ему, новый Указ сочинить изволил:

Указ

Вот как я есть Федор Кузьмич Каблуков, слава мне, Набольший Мурза, долгих лет мне жизни, Секлетарь и Академик и Герой и Мореплаватель и Плотник, и как я есть в непрестанной об людях заботе, приказываю.

Вот еще какое дело вспомнил совсем забыл с государственными делами замотавшись:

Восьмого Марта тоже Праздник Международный Женский День.

Энтот праздник не выходной.

Значит на работу выходить, но работать спустя рукава.

Женский День значит навроде Бабского Праздника.

В энтот день всем бабам почет и уважение как есть они Жена и Мать и Бабушка и Племянница или другая какая Пигалица малая всех уважать.

В энтот Праздник их не бить не колошматить ничего такого обычного чтоб не делать, а пущай она Жена и Мать и Бабушка и Племянница, или другая какая Пигалица малая с утра пораньше встанет пирогов напечет оладушков того-сего наваляет все чисто вымоет полы подметет лавки надраит воды с колодца наносит белье там исподнее али верхнее намоет-настирает у кого коврики али половички пущай все хорошо выколотит а то я вас знаю пылишша в избе хоть нос зажимай. Дров пущай нарубит баньку растопит помоется как следоват. Стол накроет побогаче блины горкой закусь всякая может с Нового Года чего недоедено все на стол тащи.

С работы придя проздравить Жену и Мать и Бабушку и Племянницу или другую какую Пигалицу малую с Международным Женским Днем.

Сказать: «Желаю вам Жена и Мать и Бабушка и Племянница или другая какая Пигалица малая счастья в жизне успехов в работе мирного неба над головой».

Всякую бабу, хоть Соседка хоть кто такими же словами вежливо проздравлять.

Опосля пей-гуляй, ешь что хочешь веселись, но в меру.

Каблуков