Скрипка некроманта, стр. 70
Маликульмульк не сразу понял, отчего так взволнован Гриндель и удивлен Паррот. Он за три с чем-то месяца рижской жизни слышал столько немецких фамилий, что в голове у него зародилось и ожило чудовище Шварцвальдштейнбергфонвайсбриммергенау. Это чудовище поворачивалось к начальнику генерал-губернаторской канцелярии то одним, то другим боком, и слога, и злоехидно скалилось: а ну-ка, запомни!
— Что ты высматриваешь? — спросил Давид Иероним.
— Скорее веди сюда ормана. Кажется, мы приехали вовремя.
И, когда Гриндель убежал, Паррот повторил в растерянности:
— Фон Либгард!.. Кто же мог это предвидеть?.. Кто бы поверил подлому доносчику?..
Тут только Маликульмульк вспомнил, где видел и слышал это имя.
Самое время было упрекнуть Паррота: а ведь доносчик-то оказался прав! Среди кучи всякой дряни в безумном послании покойному императору нашлось-таки жемчужное зерно!
Но философы и физики мыслят как существа разной породы. Физик знает, что правильно и что неправильно, философ иногда способен ощутить жалость, которая затмевает правду.
В этот миг Паррот был жалок. И Маликульмульк вдруг ощутил свое превосходство над несгибаемым приятелем. Не настолько великое, чтобы начать кобениться и кочевряжиться, да и непонятно, в какой области оно вдруг явилось, это превосходство. Маленькое, похожее на искру — сверкнуло и сгинуло; не чета тому превосходству над родом человеческим, какое доводилось испытывать в столице, держа в руках свежие томики своих журналов.
Еще минута — и стало не до размышлений.
Из Шпигелевых ворот выкатили простые санки, на каких только дрова возить, запряженные низкорослой лошадкой, и направились в сторону Лазаретной.
Подошел орман, принял из рук Паррота вожжи, выслушал приказание: следовать за санками, не догоняя, на пристойном расстоянии.
— Кажется, я знаю, что там, — сказал Давид Иероним.
— Мы все это знаем, — кратко ответил Паррот.
Сани скользили по накатанному снегу в сторону Лазаретной, а Маликульмульк продолжал свой безмолвный спор с физиком, но уже с новых позиций: физик-то не всегда прав и переживает свои поражения не менее тяжко, чем Маликульмульк — свои. Но при этом физик не умеет никого жалеть, и оттого ему, возможно, легче. Сказал все, что думает, о господине Крылове — и полагает, будто это принесет жертве пользу!
Подросток, подумал Маликульмульк, подросток, да это ж приговор, физик ошибиться не может!
Ну да, со стороны так оно и есть. Любознательный, деятельный подросток, который вдруг обиделся на мир взрослых и забрался в убежище. Решил: вот всем вам назло перестану умываться, вытирать нос и чесать волосы! Треклятый Паррот, что за слово…
Но коли так пойдет дальше, то Паррот и из подростков разжалует. Скажет: младенец! Огромный белокожий младенец, которому плохо в пеленках и свивальниках, а как распеленают — он счастлив лежать в натуральном своем виде, он блаженствует, смеется, и благо еще, что не тащит в рот большой палец левой ноги! Младенец с дымящейся трубкой, которая, наверно, этот самый палец заменяет. До чего ж все складно, аж тошно…
Парроту дай волю — он все на свете объяснит. На то и физик. Но философу с того не легче.
Философа заставили думать, вспоминать, оправдываться. Жестоко, впервые в жизни, пожалуй, такая жестокость, против всего прочего он отрастил броню…
Санки со Шпигелева двора доехали до городских пастбищ. Сейчас это была огромная неровная равнина, покрытая снегом. Кучер проехал вперед, к ближайшему холмику, сошел с санок, взял лопату, раскидал снег и, свалив в яму продолговатый тюк, закидал его, заровнял, загладил снежный покров. Ночью еще навалит вершка полтора — и все, и лишь весной явится миру тело, хозяин может быть доволен. Можно ехать домой.
Но вышло совсем иначе.
Орман, Маликульмульк и Гриндель руками раскидали снег, Паррот светил им. И, когда показалось мертвое лицо старого Манчини, обрамленное кровавыми сосульками, сказал:
— Сейчас мы оставим это здесь, до утра. А утром, в шесть или семь, все втроем идем к его сиятельству. Предлагаю переночевать в аптеке, чтобы потом друг друга не дожидаться. Дети у родственников, я за них спокоен.
Опять перед Маликульмульком был взрослый, все решивший за младших. Опять Гриндель ни словом не возразил.
И попытка жалости бесстыдно провалилась.
— Я готов был убить тебя, братец, — сказал князь, выйдя к Маликульмульку в малиновом архалуке. — Куда ты поволок княгиню? С ума ты сбрел — в такое время, через реку?! И оставить ее одну в какой-то гадкой корчме?!
Он смотрел так сердито, что даже постоянно прищуренный левый глаз — и тот, казалось, вот-вот примется молнии метать.
— Так было угодно ее сиятельству…
— Угодно ее сиятельству! А у тебя головы на плечах уж вовсе не стало?! Твое счастье, что ты мне на глаза не попался! Сам теперь пойдешь искать большую надежную лодку, чтобы княгиню сюда переправить! Сам! А как сани с лошадьми вызволять прикажешь?
— Вчера лодочник сказал — через неделю лед такой встанет, что пушечным ядром не прошибешь.
Князь подошел к окну.
— Да лед и теперь уж есть. Как лодка сквозь него проломится? Ну, заварил ты кашу!
— Так было угодно ее сиятельству, — вдругорядь буркнул, глядя в пол, Маликульмульк. — Ваше сиятельство, я знаю, кто выкрал скрипку. Там, за дверью, профессор Дерптского университета господин Паррот и будущий хозяин аптеки Слона господин Гриндель. Мы все вместе разгадали эту загадку и можем назвать имя главного вора…
— Что ты такое несешь? Дерптский профессор, какой-то аптекарь и ты — поймали вора?
— Ваше сиятельство, позвольте доложить…
— Помолчи.
Князь прошелся взад-вперед по гостиной, играя витым золотым поясом архалука.
— Ладно, будь по-твоему, — сказал он. — Ступай на поварню, вели накрывать завтрак на четыре куверта… больше ты никого с собой не приволок, никаких докторишек, соборных проповедников, бродячих акробатов?.. Ступай.
И ушел в спальню.
Минут двадцать спустя все четверо уже сидели за столом.
— Кушанье у нас простое, русское, — говорил Голицын, гордясь своей безупречной немецкой речью. — Оладьи едим жирные, с вареньями, с медом. Крыжовенное варенье княгиня сама варить изволила, это посложнее всякой химии. Блины печем с припеками. Гречневые мой Трофим начиняет рублеными яйцами, крупичатые — снетками, а может испечь и розовые крупичатые — со свеклой. Сейчас их начнут приносить — горячие, прямо со сковородки. Чай пьем с ромом и сливками. Надо ж вам знать, что такое русская еда.
— Могу ли я в ожидании блинов говорить с вами о деле? — спросил Паррот.
— Извольте.
— Ваше сиятельство, вы человек военный, вряд ли я испорчу вам аппетит, если начну с трупа.
— Труп на завтрак — это очень мило, — заметил князь. — Отстал я от новых светских обычаев, молодые люди, отстал. Хорошо, что ее сиятельство не с нами, а в дикой корчме, куда вы ее вчера так успешно завезли. Она бы много чего сказала о таком деликатесе.
И он усмехнулся, показывая всем видом: ну, я вас слушаю, господа авантюристы.
— Труп лежит на краю городского выгона, присыпанный снегом, мы воткнули ветку, и найти его будет легко, если кто-то из нас поедет вместе с полицейскими служителями. Это — так называемый отец Никколо Манчини, — начал Паррот.
— Он что же, не отец мальчику? — удивился князь.
— Родственник, и то не близкий. А за отца себя очень ловко выдавал в немецких княжествах, пользуясь тем, что мальчик говорит лишь по-итальянски. Все считали его отцом, и потому никто не заподозрил его в преступлении. Один только господин Крылов, знающий по-итальянски, сумел разобраться в этой интриге — артисты разговаривали при нем о своих делах, уверенные, что в здешних краях никто их не поймет.
Голицын с интересом посмотрел на Маликульмулька. А Маликульмульк — с не меньшим интересом на Паррота.
Степан и другой лакей-любимчик, Ванюшка, стали вносить блюда с первыми оладьями и блинами. Тут бы и вывалить себе на тарелку полстопки, хотя бы вершка два для начала, полить медом, добавить большую ложку сметаны, так нет же!
