На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986, стр. 78

Домой жена не пустила, после того как колхоз образовали: «Ночевай в любом доме, для чего и колхоз…»

Началась общеколхозная жизнь. «А в ту пору все мы переживали подъем напряженных нервов…»

И лишь невзначай обронил автор: «Ведь что за народ нынче! Бухтины гнешь — уши развесят. Верят. Начнешь правду сказывать — никто не слушает». Что ж, вот вам тогда бухтины…

«Как прожить колхознику? В избе несметный содом. Штурм Берлина, подписка на заем… Одно утешение — охота… Вдруг навстречу медведь. «Стой, кричу, шаг влево, шаг вправо считается побег!» Я ему чекушку подал, он выпил. Спрашиваю, вот ты всю зиму спишь, не кушаешь. Хлеба тебе не надо. Как это у тебя ловко выходит? Открой секрет. Семья, говорю, большая, на всю зиму завалились бы, любо-дорого…»

Прибыли из города охотники. В газете потом была заметка: «Уничтожили хЫщника». «Это мишка-то хЫщник?» — удивляется рассказчик.

И дальше — все про то же колхозное «счастье». «Вожжей нет, — говорят в правлении. — Вожжей нет — дела нет. Не отвезти, не привезти. Я тут же: а из паутины. Обдираем с кустов паутину. Поезжай куда хочешь, любо-дорого».

А вот тема — совсем темная, предупреждает автор. Можно сказать, «светлой» памяти Никиты Хрущева. «Решил помереть. Прихожу на тот свет. Не пускают. Стучусь. «Местов нет!» Думаю: в ад или в рай. «Газеты, гражданин, надо читать, отвечают, — ни ада, ни рая давно нету. Произошло слияние ведомств».

Следующая тема куда мрачней. «Разжился» — называется одна из бухтин. Совесть поехал покупать Барахвостов. Ни у кого нет. Наконец нашел. Домой приехал, сумку — в погреб (с совестью). Лежит третий год.

Ждет «Новый мир» телефонного звонка. Когда прикрывать начнут. Тем и бухтины вологодские завершаются. «Конец известен» — называется последняя.

Вдруг бумага из области: «Прекратить разбазаривание бухтин! Барахвостова остановить!» Приходят с понятыми: «Приказано все бухтины у вас описать, принять под расписку». — «Что вы, ребята?» — «Не разводи частную собственность».

«Делать нечего — сдал. Теперь по вечерам дома сижу, помалкиваю…»

Вот так представлялся порой редакции «Нового мира» ее конец. С улыбочкой. Не думали только, гнали эту мысль от себя, что когда с понятыми приходят, много не наулыбаешься. Год прошел — хоронили Александра Твардовского.

Наступал конец легальной литературы. Вскоре не разрешат и бухтины. Все талантливое схоронит советский писатель в погреб. Куда Барахвостов совесть спрятал. На будущее. Или для самиздата.

…Чтобы не осталось ощущения, что Василий Белов интереснее всего именно в этом «шутейно-бухтинном жанре», что именно тут он нашел себя, вспомним горестный и умный рассказ «Мазурик», один из его реалистических рассказов, опубликование которого и выдвинуло В. Белова в первые ряды писателей, печальников русской деревни.

Главный герой его Сенька Груздев — самый веселый и беззаботный парень, инвалид войны. Жену свою, красавицу Тайку любил и хвалил. Да себе на шею. Пока он воевал, Тайка ему двойню родила, «гульнула слегка с одним из уполномоченных», спокойно сообщает автор. Спокоен и Сенька. Мудрый человек, предвидел. Когда его на фронт отправляли, он отплясывал у подводы и пел одну и ту же частушку:

В Красну Армию, робятушки,
Дорога широка.
Вы гуляйте, девки-матушки,
Годов до сорока.

Чужих детишек принял, как своих. Только частенько ругал Тайку: «Ты бы, дура, хоть не двойников, понимаешь! Ты бы хоть одного, дура, а то, вишь, сразу двоих заворотила».

Не прошло и года, как Тайка снова родила двойню. На этот раз кровных, Сенькиных. Один умер. Но все равно, два своих (одного еще до войны соорудил) да два от начальства. Четверо ртов да Тайка. Прокорми-ка такую ораву. Подыми на ноги!..

И вот как-то ночью Сенька, назло Илюхе-бригадиру, «уволок с полосы ячменный сноп. Хотелось ему, чтоб пришел утром Илюха и увидел, что снопа нет, хотелось как-то насолить бригадиру, который на ночь все снопы пересчитывал».

Сколько может выразить писатель одним придаточным предложением! «…который на ночь все снопы пересчитывал». Рассказ, по неизбежности, только о Сеньке, без гроссмановских обобщений, невозможных в подцензурной литературе.

«Все течет» Василия Гроссмана, с подробным описанием организованного Сталиным голода, крестьяне, вымирающие — село за селом, страшная жизнь села, вынужденного воровать, чтобы не околеть, сосредоточена здесь, у Василия Белова, в одном придаточном предложении из шести слов.

Не оскудевает талантами Вологда!

Что же касается Сенькиной семьи, то тут сноп оказался в самый раз. И тогда Сенька, чуть поколебавшись, уволок еще один сноп. Потом утащил сразу два. «После этого у Груздева пошло: он навострился таскать все, что попадало под руку. Копна так копна, овчина так овчина, — начал жить по принципу: все должно быть общим. Воровал он тоже весело и никогда не попадался, хотя все знали, какой Сенька стал мазурик».

Воровал Сенька и для колхоза: то хомут новехонький притащит, где-то плохо лежал, то целые дровни приволок, перепряг в добротные дровни своего мерина.

И бригадир, и председатель лишь усмехались и «домовито» принимали добычу на колхозный баланс… И каждый раз посылали в извоз именно Сеньку. Старшим.

— Ой, Семен, — охает Марюта (одна из баб, посланных с Сенькой в извоз. — Г. С.), — гли-ка ты мазурик-то! Ой, не бери больше чужого! Ой, голову оторвут!

— Не ой, а год такой, — весело отвечает Сенька и тут же крадет козу, у той самой бабки, которая пустила их ночевать (что сразу и выясняется).

— У, дура душная! Рогатая! (бранит Сенька козу. — Г. С.). — Так бы и говорила, что не чужая, а здешняя…

«…Что верно, то верно, — завершает рассказ Василий Белов, — бабы и Борька пропали бы в райцентре, если б не Сенька…

Лошади фыркают, полозья сегодня не визжат, а стонут, погода слегка отмякла…»

Вот и весь рассказ. На десяти новомирских страницах, всего лишь.

Эммануил Казакевич выразил свою глубокую симпатию к офицеру, приговоренному военным трибуналом к расстрелу.

Другая пора — другие преступники. И тоже без вины виноватые.

Прошла сталинщина, а в российских лагерях, по одним данным, миллион человек. А по другим — четыре миллиона. И мне, объездившему в шестьдесят девятом — семидесятом годах глубинную Россию, Воркуту и Норильск, Красноярск и ухтинские шахты, последняя цифра кажется более вероятной.

Кто же они, эти три или четыре миллиона преступников, из-за которых еще миллион молодых парней оторван от семей и полезного труда: мобилизован в конвойные войска? Сенька Груздев — мазурик, которого автор любит, всей душой любит, — вот кто ныне на Руси главный преступник, вот кого мордует конвой, превращая таких груздевых в озлобленных преступников, порой убийц.

Вот что сумел сказать на страницах подцензурной печати, в годы бесчинств тройной новомирской цензуры, казалось, спятившей от бдительности, прозаик Василий Белов!

Есть в рассказе Василия Белова такое областническое выражение: «дрова не горели, а только шаяли».

Когда народной мысли властью запрещено ярко гореть, дозволено лишь «шаять», т. е. тлеть, шипеть, и тогда Василий Белов исхитряется ударить хотя бы «бухтиной завиральной», вроде бы шуточной. А с шутки какой спрос!.. [2]

Что вдруг?! И вовсе, как увидим позднее, не «вдруг» начал Василий Белов «спехивать» колокола и со своей колокольни.

6. Василий Шукшин

Вместе с Василием Беловым вышли на литературный большак и писатели помоложе: Битов, Астафьев, Лихоносов Виктор, которому в рассказе «Родные» удается, к примеру, сказать о старухе Арсеньевне: «Много лет подряд она ждала: вот уже на следующий год станет легче и с покосом и с мясом, тогда освободит их коровушка от забот, ранних вставаний, маяты и тревог. Ждала, и теперь ей уже семьдесят семь лет».