На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986, стр. 66

Веня — бригадир, занят тем, что чертит графики выпивок. Сколько было выпито в день. «Интересные линии… У одного — Гималаи, Тироль, Бакинские промыслы или даже верх Кремлевской стены, которую я, впрочем, никогда не видел…»

Затем Веня Ерофеев едет в электропоезде из Москвы в Петушки и пьет — И «самостоятельно», и с соседями… Делится опытом составления смесей под названием «Ханаанский бальзам», «Ландыш серебристый», «Слеза комсомолки». Но превыше всех ставится им коктейль «Сучий потрох», куда входят кроме жигулевского пива также шампунь «Садко — богатый гость», средство от перхоти и потливости ног и дезинсекталь для уничтожения мелких насекомых. Все это неделю настаивается им на табаке сигарных сортов и — подается к столу. Читатель тут хохочет, вспоминает прозу веселого аббата Рабле, в восторге звонит друзьям: «Читали «Москва — Петушки»?!»

Но эти страницы — только подход к теме. А затем в разговорах и размышлениях Вени — вся история России, где аксессуары пьянства, пожалуй, сродни фантастике братьев Стругацких, что и сближает эти книги, бесконечно далекие и по стилю, и по жанру, и по материалу…

В пьяных или как бы пьяных разговорах высмеиваются и принижаются все «святыни революции», ставшие штампами партийных докладов, стереотипы современного мышления, привычное бездушие и безучастие, вся травмированная временем психика несчастного народа. А уж тем более карьеризм, основа основ многих бед.

…Выгнали Веню за «пьяные графики» из бригадиров…

«И вот — я торжественно объявляю: до конца моих дней я не предприму ничего, чтобы повторить мой печальный опыт возвышения. Я остаюсь внизу и снизу плюю на всю вашу общественную лестницу. Да. На каждую ступеньку лестницы — по плевку. Чтобы по ней подыматься, надо быть пидорасом, выкованным из чистой стали с головы до пят. А я — не такой…» Если знать, что «выкованным из стали» Сталин назвал Дзержинского, то легко понять силу Вениных аналогий.

Сам плоть от плоти народной, как же он глумится над спившимся народом. «О, свобода и равенство! О, братство и иждивенчество!.. О, блаженнейшее время в жизни моего народа — время от открытия до закрытия магазинов».

Ни себя не жалеет прораб Веня Ерофеев, ни свой родной народ, с которым он встречается и на работе, и в винных магазинах, и в электричке.

Вот он вошел, выпив на площадке электрички, в вагон, наполненный народом. «Публика посмотрела на меня почти безучастно, — пишет Веня, — круглыми и как будто ничем не занятыми глазами.

Мне это нравится, что у народа моей страны глаза такие пустые и выпуклые. Это вселяет в меня чувство законной гордости. Можно себе представить, какие глаза там. Где все продается и покупается:… глубоко спрятанные, притаившиеся, хищные и перепуганные глаза… Девальвация, безработица, пауперизм. Смотрят исподлобья, с неутихающей заботой и мукой — вот какие глаза в мире Чистогана…

Зато у моего народа — какие глаза! Они постоянно навыкате, но никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла — но зато какая мощь! (Какая духовная мощь!) Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят. Чтобы ни случилось с моей страной. В дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий (пародируется, как видим, и Тургенев! — Г. С.) — эти глаза не сморгнут. Им все божья роса…»

«Безнадега» и белая горячка доводят Веню до смерти; кажется Вене, что разбивают ему голову о Кремлевскую стену…

Сопоставление фантастики Стругацких и нарочито приземленной, на натуралистической подкладке, трагической и поэтичной прозы Ерофеева, может быть, отчетливее всего свидетельствует о том, что литературные формы, пусть даже находящиеся в противоположных жанровых «углах», наполняются ныне в России одним и тем же содержанием — гневным протестом против губителей земли русской, которые довели ее до бесхлебья и, что страшнее, порой до безмыслия.

И до отчаяния.

А также и о том свидетельствует, что жива та, вторая половина Руси, о которой интеллигентные герои Стругацких говорят: «Ну и Бог с ними!»

Жива она и размышляет — в тоске, гневе, отчаянии…

8. Жанр устных выступлений писателей. Последняя попытка вырваться из-под цензурного гнета

Цензурная петля затягивалась все туже. Затягивалась тихо. Без судебных процессов. Большинство произведений оставалось погребенным в письменных столах.

Время диктовало новую тактику прорыва цензурных заслонов — устные выступления. Они начались не сразу: еще тлели надежды на перемены. Ни умом, ни сердцем не верилось в безнаказанность злодейства, которого не видывал мир.

Однако время говорило о другом. Доносчик, профессор Московского университета Эльсберг, если и не наказанный, то, во всяком случае, казалось, отстраненный от печатных изданий, вдруг снова стал на страницах «Литературной газеты» учить писателей нравственности и гуманизму. Был возведен — в Институте мировой литературы им. Горького — в ранг главного теоретика…

Мой сосед по дому, старый критик, бывший зэк, брошенный в лагерь в свое время по доносу Эльсберга, сказал вечером, во время прогулки: если Эльсберг пишет о нравственности, то мне остается только умереть.

И умер. На следующее утро.

Человеческая совесть вытерпеть такое не могла. Совершенно неожиданно суждения и проклятия известных писателей, высказанные даже в узком кругу, в Малом зале или в одной из комнат Клуба литераторов, где чаще всего происходили непарадные заседания, — эти суждения и проклятия… становились самиздатом.

Началось, как мы уже знаем из предыдущих глав, с выступления Константина Георгиевича Паустовского, листочки с его речью по поводу романа В. Дудинцева «Не хлебом единым» разлетелись по Москве, а затем по всей стране, как прокламации.

Они еще не были строго запретной литературой, эти листочки: их читали в трамваях, на работе, в клубах и очередях за продуктами. Расхватывали, случалось, как расхватывают на Западе газеты с сенсационными вестями.

Дорожка свободного слова была намечена… И когда, спустя некоторое время, прославленный и уважаемый в России кинорежиссер Михаил Ромм высказал вдруг на одной из закрытых дискуссий все, что он думает о мракобесе Кочетове, только что назначенном ЦК партии редактором журнала «Октябрь», более того — разъяснил без эвфемизмов фашистский смысл литературных погромов, — речь Ромма разошлась по России, наверное, большим тиражом, чем газета «Правда». Спустя неделю после дискуссии я улетел в Иркутск. Там мне показали новинку — речь Михаила Ромма…

Немногие художники, кстати сказать, пережили такое потрясение, как Михаил Ромм — режиссер известных кинокартин о Ленине. Последняя его работа — документальная лента «Обыкновенный фашизм» — прорвалась на экран с трудом.

Она демонстрировалась под нервный смех зрителей… За Гитлером, обходившим картинные галереи, где фюрер красовался во всех позах, с вытянутой рукой пророка, анфас и в профиль, зрителю виделись свои, доморощенные фюреры — и Сталин, и Хрущев, только что отбушевавший в Манеже на художественной выставке… Никогда еще российский «социализм» не был представлен столь талантливо и зримо — зримо для миллионов! — родным братом гитлеризма. Естественно, каждое слово Михаила Ромма, оброненное им, тотчас становилось известным в России и само по себе поддерживало нравственный климат открытого и воинствующего неприятия подлости.

Из Киева ему протянул руку Виктор Некрасов. Именно в эти годы он публично исхлестал киевских градоначальников, намеревавшихся превратить Бабий Яр в место увеселений и отдыха.

Будоражили статьи и выступления о нравственности писателей Григория Медынского и Натальи Четуновой.

Вскоре в один ряд с ними встала писательница Ф. Вигдорова, маленькая, болезненно-застенчивая женщина. Метаморфоза, происшедшая с ней, разительна, — говорили в Союзе писателей. Толстущие книги ее, посвященные воспитанию комсомольцев, считались настолько ортодоксальными, что автора даже выдвинули в депутаты райсовета.