На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986, стр. 2

Или о крепостном крестьянстве — что читал о его жизни современник Пушкина? «Горе от ума», комедию, распространявшуюся] списках? Стихотворение Пушкина «Деревня», ходившее лишь в тогдашнем самиздате, о котором Пушкин в «Послании к цензору» (тоже неопубликованном) писал в 1822 году:

Чего боишься ты? Поверь мне, чьи забавы —
Осмеивать закон, правительство иль нравы,
Тот не подвергнется закону твоему;
Тот не знаком тебе, мы знаем почему —
И рукопись его, не погибая в Лете,
Без подписи твоей разгуливает в свете.

Другой пример — империя Наполеона III; в эту пору французская литература поднялась на уровень почти небывалый: романы Флобера, новеллистика Мериме, поэзия Бодлера, Теофиля Готье, Леконта де Лиля… Разве эти авторы сказали всю правду? Нет, они и помыслить не могли о той свободе слова, которой пользовался изгнанник Гюго, клеймивший Вторую империю — в стихах своего «Возмездия» и в памфлете «Наполеон малый». Все же у французов эпохи Второй империи литература была, и даже — великая. Достаточно этих двух примеров, чтобы стало ясно: «… без всей правды не литература» — всего лишь риторическая фраза. Литературу душат, топчут, казнят, но она, меняя обличие, остается жива. «Гони природу в дверь…»

При тоталитарном режиме законы писания и чтения другие, чем в условиях свободы печати; Свирский учит иностранцев читать произведения своих современников-соотечественников; это нелегкое искусство — им не владеют не только люди Запада, но и многие земляки автора. Григорий Свирский вместе с читателем медленно, внимательно, проникновенно читает русские книги прошедших лет, и они поворачиваются к нам незамеченной стороной. Каждый из писателей, о которых он толкует, открыл, оказывается, какую-нибудь из проблем эпохи. Многие наши западные друзья привыкли отворачиваться от советских романов: дескать, чего ждать от сервильных авторов, которые лишь иллюстрируют партийно-правительственные решения? Литература иллюстративная недостойна называться литературой. Так вот, Свирский демонстрирует нам одного за другим писателей, проникающих в глубь действительности и открывающих ее законы. Виктор Некрасов в первой же своей книге (1946) продемонстрировал не военную, а именно советскую, сталинскую тенденцию превращать живых людей в «винтики» и против нее взбунтовался. Вера Панова (в «Кружилихе») обнародовала черты «нового класса», того, о котором позднее так убедительно напишет Джилас. Вслед за ней Даниил Гранин («Собственное мнение») «сорвал с нового класса последние покровы», показав «нравственное вырождение советской технократии». Василий Гроссман открыл социальное размежевание общества, Владимир Дудинцев — характерный для режима «культ некомпетентности». Владимир Тендряков («Ухабы») с небывалой беспощадностью обличает «враждебность руководящего слоя простому человеку»… Перечитайте вместе со Свирским этих авторов — вы убедитесь в его правоте. Настоящие писатели не только далеки от сервильности, — подвергаясь смертельной опасности, они честно выполняют свой долг перед обществом. Итог подбивают по той колонке, где стоят числа положительные, а не по той, где отрицательные или нули. Я мог бы сочинить другую, «Отрицательную историю советской литературы», и при этом рассматривал бы деятельность тех же авторов: написала же Анна Ахматова пошлые стихи о борьбе за мир. Осип Мандельштам — оду Сталину, Александр Твардовский — лживые панегирики коллективизации, Александр Галич — сценарий «Государственный преступник», Андрей Синявский — ординарно-советскую диссертацию о «Климе Самгине». Но Григорий Свирский поступил справедливо: он восстановил честь нашей литературы. «Новый мир» для него важен не горькими уступками, на которые толкала необходимость выжить, а немеркнущей заслугой перед прозой, публицистикой, критикой нашей эпохи, открытием таких авторов, как Владимир Тендряков, Федор Абрамов, Георгий Владимов, Владимир Войнович, Борис Можаев, И. Грекова, Василь Быков, Степан Залыгин, Василий Белов, Валентин Овечкин, Александр Солженицын. (Ведь можно было бы и «Современник», журнал Пушкина и Некрасова, оценивать по пробелам или компромиссам — это было бы вопиющим искажением истории).

Григорий Свнрский пересматривает устоявшиеся репутации, и почти всегда это делается убедительно. Мало кто знает спокойно бесстрашного, исполненного солдатской гордости исторического романиста Степана Злобина, или ослепительно талантливого, оставившего глубокий след в своем поколении критика Марка Щеглова, или неподкупного и мудрого Константина Паустовского, или неукротимого Владимира Померанцева. В каждом Свирский умеет увидеть личность незаурядную, в каждом оценить свойственный ему и только ему талант. Свирский не идеализирует Илью Эренбурга, не закрывает глаза на его уступки, слабости и даже пороки; но он радуется его бесстрашию в ту решающую минуту, когда отказ повиноваться Сталину и подписать антиеврейскую декларацию мог стоить жизни, и радуется мемуарам «Люди, годы, жизнь», искупающим многие прежние компромиссы. С другой стороны, Свирский, восхищаясь художественным творчеством Солженицына, не прощает ему опасно-узколобого национализма; под его пером Солженицын двойствен, трагически противоречив и все же един как личность и писатель. В книге Свирского каждый талантливый человек талантлив по-своему, зато все подлецы подлы одинаково. Он благородно великодушен по отношению к писателям, сохранившим преданность литературе, но безжалостен к тем, кого презрительно именует карателями. Читатель — не только западный — впервые увидит и литературных злодеев последнего тридцатилетия; Суров, Первенцев, Орест Мальцев, Сурков, Ермилов, Фадеев, Корнейчук, Карпова, Лесючевский, Эльсберг, Дымшиц, Василий Смирнов — их не так мало, этих «тормозов» нашего литературного развития, преданно служивших своему цека, который обеспечивает их визами за границу и похоронами с оркестром.

Григорий Свирский мог все это написать, потому что в нем совмещаются взволнованный и чуткий читатель, превосходный исследователь, весело-общительный собеседник, памятливый мемуарист и добрый человек. Не всегда его оценки совпадают с моими, порой ему изменяет литературный вкус и проза его становится излишне «восклицающей», но все же в этой книге доминируют талант, память и благородство. Особо отмечу важность ее как мемуаров активного участника собраний, обсуждений, застолий — таких документов литературная история сохраняет мало. Воспоминания Солженицына «Бодался теленок с дубом» снабжены подзаголовком «Очерки литературной жизни»; слова эти больше подходят к книге Свирского, который пишет не о себе, меньше всего о себе, а именно о литературной жизни своего времени, о ее героях и злодеях. Достоинство книги, в частности, в том, что автор всех их знал лично. Он передает разговоры вокруг каждого литературного события, а порой и необходимые для «живого контекста» анекдоты, эпиграммы, даже слухи. Как часто все эти «атмосферные явления», окружающие писателей и их книги, пропадают! Благодаря Смирновой, Панаевой, Никитенко, Гречу мы знаем кое-что о литературной жизни прошлого века. Благодаря Свирско-му останется в памяти атмосфера послевоенных лет века нынешнего. А в то время, когда двенадцатиступенчатая цензура с великой неохотой пропускает рукопись в печать, устная литературная жизнь приобретает особое значение: в общественно-литературные события превратились у нас речи на собраниях, на похоронах, на банкетах, на защитах диссертаций, на обсуждениях рукописей или книг, на вечерах памяти писателей, на проработочных заседаниях в райкомах и обкомах. Все это — формы бесцензурной словесности, и то, что хоть часть ее удалось сохранить, — необыкновенно важно.

Но Григорий Свирский не простой мемуарист-записыватель. Он еще и исследователь, обладающий объективной концепцией литературной эволюции. Он еще и человек вполне определенных философско-политических воззрений. Страницы, которые он посвящает анализу новейших националистических течений, содержательны и тенденциозны. Позиция Свирского выражена и им самим, и двумя цитатами, которыми я завершу вступление к его книге: