Давай займемся любовью, стр. 94
Поэтому в школу я подвез его к десяти, снабдил запиской, извещающей учителя, что Мик утром был на приеме у дантиста. Неправильно, конечно, непедагогично приучать ребенка к мысли, что папа тоже умеет обманывать, но что поделать.
– Давай, малыш, – как всегда, напутствовал я его, когда он выскочил из машины.
– Спасибо, пап. – Он просунул голову в открытое окно, чмокнул меня в щеку.
Хоть ценит, подумал я. Со временем, конечно, сотрется и такая мелочь, как сегодняшние утренние два часа дополнительного сна, как и сегодняшнее утро, как вообще весь прожитый год, как и само детство. Ну, может быть, не полностью сотрется, но сгладится, и из полотна памяти вытравятся временем отсчеты, отметины, казалось бы, значимых событий. Они важны лишь сейчас, а вскоре будут важны другие, но только до тех пор, пока им на смену не появятся новые. Так было со мной, так происходит со всеми, так будет и с Миком.
Впрочем, ничего страшного в подобной забывчивости нет. Главное, чтобы оставалось общее ощущение счастливого детства, юности – такой монолитный, фоновый тон, наполняющий всю жизнь уверенностью, подстраховывающий надежным, проверенным тылом прошлого. А детальные причины, конкретные доказательства этого ощущения не так уж и существенны.
Нам всегда кажется, что самое главное с нами происходит именно сегодня, но «сегодня» плавно ползет по нашей жизни с неизменностью времени, оставляя за собой «вчера» и не задумываясь о «завтра». И мы всегда оказываемся в нем, в постоянном, непрекращающемся «сегодня». А значит, и «вчерашнее сегодня», и «завтрашнее сегодня» не существенны, они нивелируются, уцениваются. Так устроено человеческое восприятие жизни.
А потому не надо ожидать от детей будущей благодарности, живем-то мы не ради нее, а ради сегодняшнего, ими даруемого нам счастья. А как долго продлится это счастье в дальнейшем – разве это имеет значение в плавно текущем, сиюминутном «сегодня»?
Вот и Мик не поймет никогда, как было папе непросто воспитывать его одному, сколько потребовалось откромсать от себя, пожертвовать, как болезненно пришлось поломать структуру жизни, привычки, даже характер. Не поймет, не оценит. И правильно сделает. Потому что папа откромсал и пожертвовал, если честно, не ради него, Мика, а ради самого себя. Потому что жизнь, ставшая с возрастом разреженной, потребовала искусственной уплотненности, наполненности извне. Иными словами, так называемые тяготы одинокого отцовства никакими тяготами не являются, а наоборот, один сплошной, ни с чем не сравнимый кайф. Ведь только вместе с ними появился хоть какой-то, пусть и временный, но смысл. Вот чем, оказывается, определяется основа специфического родительского эгоизма.
Лора, девушка в кафе, удивляется, отчего это я сегодня появился с двухчасовым опозданием.
– Я вас ждала, как всегда, в начале девятого, – улыбается она, и мне кажется, что ее улыбка снова вышла за рамки стандартной здесь доброжелательности.
– Сын крепко спал, я не осмелился его будить. Мне показалось, что, если я разбужу, я нарушу что-то очень важное. Смотрел на него, знал, что пора, но не смог заставить себя.
Она глядит на меня во всю ширину светлых, широко открытых, будто удивленных глаз, отсвечивающая позолотой прядь выбивается из-под заколки, высокая грудь, крепкие ноги – типичный образец «новоанглийской» девичьей красоты, кровь с молоком, так и дышит налитой молодостью, даже взгляд отскакивает. Я и забыл, что такое бывает.
Я вообще запутался в своем возрасте, не осознаю его полностью. Я уже не знаю, могу ли нравиться молодым женщинам, имею ли право? Даже если проскакивает искра, даже если улавливаю призыв, я не проявлю инициативы первым. Не то чтобы пошатнулась с годами уверенность, вовсе нет. Скорее боюсь показаться смешным, даже не в глазах девушки, а со стороны. Будто сам наблюдаю за собой и морщусь от бросающегося в глаза несоответствия – седеющий, явно вышедший за пределы юности мужчина пытается с усилием разжать эти пределы, чтобы заново, теперь уже посредством чужой юности, втиснуть себя в них.
Хотя, возможно, все это комплексы затворнического существования, дефицита общения. Я же говорю, я запутался в своем возрасте, какой-то он у меня переходный, откуда-то уже вышел, куда-то еще не дошел.
– У моей сестры… – Лора пытается поправить выбившуюся прядь, но почему-то та еще больше рассыпается по лицу. – У меня есть старшая сестра, у нее тоже мальчик, только помладше вашего, и он заикается. Она так измоталась, по каким только врачам его не водила…
– Заикание, по-моему, лечится гипнозом, – предполагаю я. – Есть такой фильм старый, «Зеркало» называется. Вы не знаете, но в России был известный режиссер Тарковский, он потом во Франции жил. Там фильм начинается с документальных кадров, как мальчика, который заикается настолько сильно, что, по сути, не может говорить, приводят к врачу-гипнотизеру. Тот усыпляет мальчика, а затем произносит такой текст… – Тут я сморщил лоб, сдвинул брови, как по моему представлению должен был сдвинуть их гипнотизер, и проговорил лишенным всяких интонаций, заупокойным, голосом, тоже как, на мой взгляд, полагается гипнотизеру: – Ты сейчас проснешься и будешь говорить легко и свободно. Легко и свободно. Слова польются из тебя без всякого труда. Легко и свободно.
Наверное, со стороны я выгляжу комично-придурковато, немолодой дядечка корчит рожи и вещает утробным голосом, хорошо еще, что в кафе нет ни одного посетителя. Правда, Лора смеется в голос, смех звонкий, непосредственный, из него так и сочится наивность.
– И в самом деле, – заканчиваю я передразнивать гипнотизера. – В фильме, вернее, в документальных его кадрах, когда мальчик просыпается, он начинает говорить совершенно чисто, без малейшего намека на заикание.
– Надо же. – Лора снова поправляет прядь на лице, но снова безуспешно. Та распадается на еще более мелкие пряди, набегает на глаз. В лице тотчас проступает нечто дикое, животное, сексуально-таинственное. – А я никогда русских фильмов не видела. Никогда в жизни.
Я выдерживаю паузу. Намек или нет? Поддаться на него или еще выждать? Решил выждать.
– У меня есть русские фильмы на дисках, некоторые с английскими субтитрами. Я бы вам их дал, но они в другом формате записаны, в европейском, для того, чтобы их смотреть, нужен специальный плеер. – Я не уверен, что говорю правду про «плеер» и «формат», но имеет ли это сейчас значение?
– А у вас он есть?
– Кто? – не понимаю я. Или делаю вид, что не понимаю.
– Плеер?
– Ну да, конечно.
– Так давайте у вас посмотрим.
Я вглядываюсь в ее лицо, ни волнения, даже щеки не зарумянились, сплошная кристальная наивность, абсолютно во всем. Оттого и милая, завораживающая, ее так легко спутать с чистотой.
– Конечно, я буду рад. Я кладу Мика в девять спать, в полдесятого он засыпает. Приходите к десяти, здесь совсем недалеко.
– Я знаю, – неожиданно говорит она.
Надо же, знает. Откуда бы?
Я выхожу на улицу, «Мустанг», шурша колесами, тащит меня триста метров вперед, останавливается там, где на самой вершине горки неожиданно открывается панорамный вид на океан, на все двести семьдесят с трудом вмещающихся в глаз градусов.
«Надо же, – думаю я, щурясь, привыкая к мельканию несчетных солнечных водяных зайчиков, – кажется, сегодня я размочу свое монастырское заточение. Ей года двадцать два, двадцать три, я и не помню, как отзывается молодое женское тело. Рецепторная память полностью вытравилась с годами».
Мерное колыхание океана все еще завораживает, манит, но меня уже гложет нетерпение. Мне пора домой, к моему кухонному столу, к моему маленькому «лэптопу», успеть записать, пока не отвлекся, пока океан не выветрил, не разбавил… Я несильно утапливаю педаль газа и двигаю машину сквозь густой, промасленный воздух – у меня осталось еще два с половиной часа для работы.
