Давай займемся любовью, стр. 79
Мы дошли до «Маяковки», так было быстрее, чем до «Пушкинской», вошли в сырой, уже подмокший грязными разводами вестибюль. Я разменял двадцать копеек, бросил в автомат пятак, чтобы задобрить ограждающую Сциллу, сначала один, пропустив Таню вперед, потом другой, для себя самого. На платформе я поставил портфель на землю, снял перчатку с правой ладони, запустил ее под меховой воротничок, туда, где теплилась нежной, разгоряченной кожей шейка.
– У меня сегодня три пары и один семинар, – сказала Таня. – Я к трем уже буду дома. Ты когда приедешь?
– Не знаю, – ответил я неопределенно, – постараюсь пораньше.
– Купи чего-нибудь поесть по дороге, – вспомнила Таня. А может быть, помнила всегда, только сказала сейчас.
– Конечно, – кивнул я и, вытащив ладонь из-под воротничка, снова спрятал в перчатку.
– И с магнитофоном осторожнее, он папин, – повторила Таня.
Я улыбнулся.
– Не беспокойся, все будет отлично.
Подошел поезд, я посадил ее в вагон, успел коснуться губами ее губ.
– Все будет отлично, – снова сказал я перед тем, как закрылись двери. Она кивнула, но я так и не понял, услышала ли она меня.
Поезд тронулся, громыхнул вагонами, скрылся в туннеле, и я почувствовал облегчение. Нет, не то чтобы мне было плохо, а когда она уехала, сразу стало хорошо. Совсем наоборот – мне было хорошо, но сейчас стало еще лучше. То есть изменение произошло не из минуса в плюс, а из плюса в еще больший плюс.
Почему-то я продолжал вглядываться в исчезающий во мраке туннель и вдруг подумал, что, возможно, не случайно я заверил Таню бодреньким «все будет отлично». Я еще не знал, каким образом «будет отлично», просто возникшее утром ощущение укрепилось еще сильнее, словно внутренний голос нашептывал, что вот сейчас я приеду в институт, а там все утрясется само собой, без моего участия. Хрен его знает как. Например, Аксенов попадет под машину или, что еще лучше, под троллейбус. А значит, комсомольское собрание плавно перейдет из собрания в похороны.
Я двинулся назад к эскалатору, долго поднимался по длинной, устремленной вверх ступенчатой дорожке, снова вышел на улицу. Собрание начиналось в десять, времени было навалом, и я двинулся по улице Горького в сторону проспекта Маркса, чтобы прогуляться, продышаться, прочистить мозги. А затем уже с прочищенными мозгами по прямой доехать до «Лермонтовской».
Вставка пятая
Вторичность
На теннисном корте Мик похож на юного греческого бога, он просто само воплощение атлетизма, движения, страсти. Но когда мы ездим на турниры, особенно на те, что уровнем повыше, его соперники тоже выглядят, как греческие юные божества. Вот и происходит битва где-то там, на Олимпийском высокогорье. Каждый матч, каждый сет, каждое очко требует максимальной отдачи, и физической, и психологической, и даже интеллектуальной. Максимальная концентрация, терпение, дисциплина, расчет – теннис замечательно хорош для любого ребенка, независимо от того, станет ли он когда-либо чемпионом или нет.
У Мика два серьезных таланта: уникально быстрые и хлесткие руки и все тот же упрямый, бойцовский характер, что позволяет ему биться за победу со страстью и упоением. Плюс неплохие ноги, видение корта и расчет в розыгрыше очка – все это позволяет ему выделяться из бессчетного количества сверстников.
Недостатков у него тоже немало, например, излишняя самоуверенность. Легко выиграв первые геймы, Мик считает, что игра закончена и играть в полную силу не обязательно, за что его порой наказывают соперники. Кроме того, он с трудом рассчитывает силы на длину двух-трех сетов и часто не может поддерживать необходимый уровень интенсивности. А самое главное, что спортивная злость, которая клокочет в его детской груди, еще с трудом контролируется его детской головкой, и не всегда, но порой, особенно когда он устает под конец матча, Мик может сорваться и то долбанет ракеткой по грунту корта, то начинает орать злым, срывающимся голосом и на самого себя, и на весь окружающий мир. Тогда он сразу начинает проигрывать, потому что теннис требует концентрации и самодисциплины. Да и бдительная теннисная федерация тут же фиксирует нарушения.
Тем не менее есть надежда, что недостатки его объясняются юным возрастом и искоренятся по мере взросления.
Как отец и как тренер, я не пытаюсь заглядывать далеко вперед, форсировать развитие Мика. Талант сына накладывает на меня определенную ответственность – как минимум этот талант не повредить.
Быть одновременно и отцом и тренером – крайне неблагодарное занятие. Ребенок не способен отделять одну роль от другой и к критике тренера относится, как к критике отца. Оттого и возникают всяческие конфликты, излишняя дерзость, а порой и полный саботаж. Я с удовольствием передал бы его спортивную подготовку профессионалу, но вот беда, хороших тренеров крайне мало, а возможно, что и нет вообще. Дело даже не в больших деньгах, которые надо платить за многие часы тренировок, просто невозможно сделать из ребенка чемпиона, не вкладывая в него своей души. А делиться своей душой с посторонним ребенком желающих мало. Оттого, как показывает практика, лучшие тренеры для ребенка – это отец или мать.
Обратная сторона медали: если хотите увидеть толпу полубезумных родителей и столько же родителей безумных, поезжайте на юношеский теннисный турнир. Хотя я и стараюсь им не уподобляться, по-человечески понять потерявшего над собой контроль родителя совсем несложно. Намного проще играть самому, чем болеть и переживать за своего ребенка. От невероятного эмоционального напряжения, хочешь ты того или нет, подскакивает давление, учащается сердцебиение, адреналин шурует в голове, как жернова мельницы при ураганном ветре.
Я, например, после очередного турнира бываю начисто измотан, без сил, физических и моральных, не могу ни писать, ни думать, прихожу в себя лишь на второй, на третий день. Но, когда прихожу, жизнь воспринимается особенно остро. Возвращаясь к мысли, к сюжету, к книге, к оставленным на время судьбам, характерам, я испытываю чувство долгожданной радости, словно давно простился, не получал известий, скучал, думал о них, видел во сне и вот наконец встретился.
Приходить в себя после турнирного перенапряжения лучше всего в кафе, том самом, расположенном на маленькой аккуратной площади Магнолии. Сегодня я сижу в кресле, потягивая остывший «латте», часа три, не меньше. Официантка – хорошенькая, полная свежести девушка Лора – бросает на меня быстрые взгляды, приправленные приветливой улыбкой. Сколько в ней профессиональной доброжелательности, а сколько личной симпатии – разобраться трудно. Ловя ее взгляд, я улыбаюсь в ответ, вот моя улыбка уж точно состоит из одной только концентрированной личной симпатии. И тем не менее я никогда не сделаю первого шага, не приглашу Лору ни в кино, ни в ресторан, ни даже на размеренную прогулку вдоль океана. Может быть, она и не против, но я все равно не приглашу.
Трех часов не хватило, я выхожу из кафе и, бросив машину, иду пешком к океану, потом прямо у шумящей, пенящейся, брызжущей кромки воды поворачиваю направо – вдоль берега, ярдах в десяти от нерасчетливо наваленных, отполированных водой валунов бежит едва пробитая в траве тропинка. Она тянется в неизвестность, мне никогда не удавалось пройти по ней до конца, час в одну сторону, час в другую, постепенно мысли успокаиваются, я уже могу перебирать их замысловатые формы, пробовать на ощупь, перекладывать с места на место, взвешивать их тяжесть.
То, что я пытаюсь делать в Магнолии – описывать не только хронологию событий, но и само время, его социальный, духовный подтекст, – такая попытка всегда связана со вторичностью. Вот опасность вторичности теперь преследует и меня.
Я останавливаюсь, смотрю на океан, соленый йодистый запах успокаивает, вносит размеренность и в мою мысль, и в мое ощущение реальности. Я стою настолько близко от раскачивающейся многомерной толщи воды, даже на глаз подавляющей тяжестью своей массы, что брызги долетают до меня, освежая лицо.
