Трагедии, стр. 2

Дерзкое своеволие и безрассудность ведут к трагическим последствиям. Свершивший зло должен получить возмездие, пострадать:

Горе преступнику. Вот где правда.
(“Агамемнон”, 1563)

И страдания служат человеку по-своему, образумляя и умудряя его:

Через муки, через боль
Зевс ведет людей к уму,
К разумению ведет.
(“Агамемнон”, 186-188)

Итак, началом, удерживающим человека от “hybris”, является не только и не столько страх наказания, сколько разум. А сама “hybris” часто является плодом неразумия. Так, злополучный поход персов — не только наущение “hybris”, но и безрассудства мифической Аты, помрачившей разум персидского царя. Тень Дария говорит о болезни, потемнившей рассудок его сына, который предпринял это нашествие на Элладу. Преступления совершаются в роду Атридов из-за ослепления ума (“Агамемнон”, 1192); из-за деяний, противных рассудку, совершаются страшные преступления в роду Лаия.

Осуждая безрассудство как причину многих бед и зол, Эсхил приходит к выводу, что разум, мысль есть величайшее благо, данное людям Прометеем.

Ум и сметливость
Я в них, дотоле глупых, пробудить посмел, —

рассказывает прикованный титан Океанидам (“Прометей прикованный”, 443-444). И — опять — великий драматург перекликается с великим философом. “Мышление — великое достоинство”, “Мудрость заключается только в одном: признать разум как то, что управляет всеми при помощи всего”, — читаем мы у Гераклита (фрагменты 112 и 41).

Эта перекличка не случайна. Высокая оценка мысли, “логоса”, вывела греческую философию из лона религиозно-мифологического мышления, послужила орудием одной из величайших революции в истории человеческого разума. С тех пор стремление построить нравственность на рациональной основе становится ведущей тенденцией греческой философии. И не одной философии — это доказывают трагедии Эсхила, не только свидетеля, но и участника названного великого переворота.

2

Эсхил был поэтом огромной, почти невероятной творческой энергии. Об этом говорит уже одно количество созданных им драматических произведений — чуть ли не девяносто. А ведь в его время создать драму означало не только написать ее, но и довести до зрителя, взять на себя всю постановку — с обучением хора пению и ритмическому исполнению стихотворного текста, с подготовкой актеров и сцены. Но дело, конечно, не в количестве.

До Эсхила была, по сути, не драма, а нечто подобное оратории, значительную часть которой составляли ритуального происхождения славословия и плачи (“треносы”). При имевшемся единственном актере сюжетное действие еще не достигло достаточного развития. Оно получило надлежащее место лишь тогда, когда Эсхил ввел второго актера. Обладая фантазией истинного поэтического гения и философской глубиной постижения конфликтов, Эсхил, хотя и не был первым драматургом, явился “отцом трагедии”. До нас не дошли произведения его предшественников — Теспида, Херила, Пратина, Фриниха, а среди сохранившихся семи трагедий Эсхила нет ни одной, которая относилась бы к начальному или совсем раннему периоду его творчества, — так что проследить становление драмы невозможно. Некоторое представление об этом мы можем себе составить по тому, как постепенно преодолевается Эсхилом та ведущая роль, которую все еще играет в некоторых произведениях поэта хор, его сплошные треносы и торжественные песнопения.

В “Просительницах” партии хора еще занимают три пятых текста. Связь с “ораторией” здесь еще налицо. И все же это подлинная трагедия. Она является первой частью тетралогии о Данаидах — остальные две трагедии (“Египтяне” и “Данаиды”) и сатировская драма “Амимона” не сохранились.

Говоря об этом древнейшем из дошедших до нас драматических воплощений мифа, мы прежде всего сталкиваемся с вопросом: почему старинное сказание, до Эсхила уже претворенное в эпосе (“Данаида”) и в трагедиях Фриниха, привлекло его внимание?

Миф о судьбе пятидесяти дочерей Даная, которые бежали от двоюродных братьев — от сыновей Египта, навязывавших им узы брака, отражает социальный сдвиг большого исторического значения — изживание кровнородственной семьи. Возможно, что в мифе нашла отклик борьба за материнское право. Но в эпоху Эсхила эти вопросы давно уже утратили свою общественную важность и практически, жизненно, никого не волновали. И если поэт обратился к сказанию о Данаидах, то тут послужили импульсами возможные соответствия, возможные аналогии мифа и современной поэту действительности, возможность разработать на старом сюжете новые, общественно актуальные темы, проблемы, идеи.

Среди последних одной из наиболее волновавших тогда греческий мир была идея борьбы против персидских завоевателей. И вот, думается, что мы здесь впервые видим, как миф драматизируется под углом зрения современности. Ведь Данаиды — правнучки аргивянки Ио, к которой воспылал страстью Зевс и которая, гонимая Герой, очутилась за пределами Греции — в Ливии. Спасаясь от преследования двоюродных братьев, Египтиадов, дочери Даная ищут убежище в Аргосе — родной земле своей прабабки. Их надежда найти тут защиту, значит, “исторически” оправдана. Древнее предание сразу поворачивается, таким образом, к современности, к вопросу о поддержке афинянами ионийских греков, обратившихся к ним за помощью в борьбе против персидского владычества.

Однако вопрос о войне с персами стоял не только перед Афинами, но и перед другими греческими полисами. Были, как известно, и такие города, которые ориентировались на Персию или, опасаясь исхода войны с могущественной азиатской державой, колебались. Одним из таких городов был Аргос, и не случайно Эсхил выбрал для трагедии, созданной в период войны, мифическое событие, действие которого происходит в этом полисе. Новая интерпретация сюжета имела своей задачей убедить и афинян, и других эллинов, в особенности аргосцев, что война с персами справедлива и отвечает божественному закону защиты молящих.

Однако этой важной для Эсхила и его народа общественно-политической задачей отнюдь не исчерпывается смысл трагедии. Впервые здесь дан во всем своем трагизме конфликт между слабыми — правыми — и сильными — носителями кривды. Старый миф приобретает новый социально-философский и этический смысл — борьбы за Дике, за справедливость. Он раскрывается из всего содержания трагедии и поведения ее персонажей и из партии хора. Впрочем, хор здесь — тоже персонаж, но персонаж коллективный. Возможно, поэтому сочетание как бы безличного исполнителя песен с действующим лицом обусловило и характер этого хора-персонажа. Данаиды-жертвы пугливо дрожат, узнав о приближении Египтиадов, не выказывают никакой воли к сопротивлению; Данаиды — участницы хора, глашатая идеи поэта, весьма энергично настаивают на оказании им защиты, угрожая Пеласгу карой богов.

Их непоколебимой вере в божественную обоснованность, в справедливость своих притязаний противопоставлен нелегкий выбор, который вынужден сделать Пеласг. Забота о благополучии народа, тревога за его судьбу — вот чем прежде всего руководится этот герой. Это не родовой царь-басилевс или аристократический владыка племени, ввергающий его по своей прихоти в пучину бед, а демократический вождь свободного полиса. В ответ на просьбу Данаид, считающих его самодержцем, единовершителем дел города, Пеласг поясняет, что без воли граждан он ничего не предпримет (365-369). “Постановленье города незыблемо”, — говорит он дальше.

Пеласг колеблется между состраданием к молящим о защите девушкам и опасением за судьбу родного города, на который обрушится война, и это колебание составляет причину душевных страданий вождя аргосцев. Узнав о родстве с просительницами и сознавая себя обязанным подать им помощь, Пеласг сразу соображает, что она чревата войной, и хочет, чтобы и они поняли эту угрозу полису, думает, как бы сочетать одно с другим — защитить молящих и избежать войны: