По тонкому льду, стр. 85

Ведь, кроме Оксаны, была у него и дочь… Я ждал, что он спросит о ней.

Как-нибудь наедине со мной спросит: жива ли, растет ли, думает ли о нем? Он не знает, что она погибла. Маленькая дочурка Геннадия погибла. И я молчу.

Если о живой не спрашивал, зачем ему знать о мертвой! Да, одинок Геннадий.

Совсем одинок. Даже мы с Андреем теперь для него чужие.

Уже перед уходом я вскользь спросил, давно ли он видел Демьяна.

Геннадий ответил с раздражением:

– Я не рвусь к нему. Не в моем характере быть разменной монетой.

Визит к нему испортил мне настроение. Улучшилось оно дома после беседы с Трофимом Герасимовичем. Он медленно, но прочно врастал в подпольную работу. И делал успехи. У него в группе было уже три человека. На Трофима Герасимовича можно было положиться. Он оправдывал себя не хуже Кости. Хотя сходства между ними было мало, а различий много. Трофим Герасимович не отличался кипучей энергией, не был отчаянно смел. Любил поговорить о своих делах, любил, когда его хвалили. Ко мне он выказывал робкую преданность, о чем я не мог и мечтать в первые дни совместной жизни. Думал он медленно, туговато, не сразу схватывал мысль, но, поняв, цеплялся за дело крепко, мертвой хваткой. Костя шел на задание весело, чуть не с песней, а Трофим Герасимович спокойно, по-деловому серьезно. Азарт был чужд ему.

Во время допроса предателя Коркина мне стало известно, что на Старопочтовой, восемь находится конспиративная квартира гестапо. Я поручил Трофиму Герасимовичу заняться Коркиным. Слово «заняться» Трофим Герасимович понял по-своему. Спустя некоторое время он доложил:

– Да будет земля пухом твоему Коркину.

– То есть?

– Дуба дал.

– Как так?

– Да ему, сукину сыну, ничего другого не оставалось делать. Подох.

Выследил его Никушкин и подсмолил копыта.

– Не Никушкин, а Свой. Ты фамилии забывай.

– Это верно. Опасались мы, что птичка расправит крылышки – и тю-тю!

Относительно Коркина наши мнения сходились: туда ему и дорога.

А сегодня Трофим Герасимович сообщил другую новость. Наблюдая за квартирой на Старопочтовой, наши ребята выследили предателя. Два раза он приходил по этому адресу, а сегодня Трофим Герасимович случайно встретил его в другом конце города, у другой квартиры.

– А ну, расскажи поподробней, – попросил я.

Трофим Герасимович сделал это с удовольствием.

– Я заглянул к Скурыдину…

– Не к Скурыдину, а к Инвалиду.

– Тьфу, пропасть… Не привыкну к этим кличкам никак. Так вот, значит.

А когда обратно топал, гляжу – он выскочил. Оглянулся и пошел себе.

Справный, сытый, рожа приличная.

– Может, он живет там.

– Говори мне! Уж я-то знаю, чей дом. Жил там Горев. Юркий такой мужичонка. Был комендантом колхозного рынка до войны. Потом профукал колхозные продукты, его и укатали. А в доме жена осталась.

– Ночью опять бродишь? Без пропуска?

– Подумаешь, страсти господни.

– Страсти не страсти, а на пулю нарвешься.

– Ничего. Лучшие, чем я, и те смерть приняли. Все одно лежать нам в сырой земле. Кому раньше, кому позднее.

– А тебе как лучше?

– Попозднее – оно вроде лучше, – рассмеялся Трофим Герасимович и спросил: – А что мне делать с этим немчурой?

– С каким? – удивился я.

– Я не говорил? Вот балда не нашего бога! А мне и невдомек: память дырявая стала.

Он рассказал. В доме Инвалида живет немец, младший офицер лет сорока пяти. Давно живет. С год. Тихий такой, воды не замутит. Придет со службы, сядет в углу и молчит. Или письма пишет. А служит он надсмотрщиком на городской мельнице. И однажды случилось такое: Сосед, наш человек, дал Инвалиду листовку, выпущенную подпольщиками. Тот сунул ее в карман и забыл.

А вечером полез зачем-то в карман и обронил листовку. Немец, сидевший тут же, поднял ее и начал разбирать по складам. Инвалид обмер. Ведь за хранение листовок ни больше ни меньше – расстрел! Немец долго читал листовку вслух, потом подошел к печи и бросил ее в огонь. А Инвалиду сказал: "Такой вещь надо палить огонь. Дома держать нихт можно".

– Ты маракуешь? – спросил Трофим Герасимович. – Я разматюкал Скуры… тьфу, Инвалида, в пух и прах. Спасибочко, говорю. Разодолжил. Так с тобой и в тюрьму угодишь. А немец? Каков? Может, он нам пособлять захочет? Как ты рассудишь? Или пощупать его хорошенько…

Я спросил:

– Как это «захочет»? Значит, он должен узнать, что мы подпольщики?

– Так получается, – смутился Трофим Герасимович.

Пришлось объяснить старику, что надсмотрщик на мельнице не делает погоды и расшифровываться перед ним не следует.

Трофим Герасимович согласился:

– Тогда садись, есть будем.

Он подал жаркое собственного приготовления. Жена не села. Жаркое походило на гуляш. Трофим Герасимович сказал, что приготовлено оно из коровьих хвостов. Я насторожился. Хвосты есть мне еще не приходилось.

Попробовав маленький кусочек, я пришел к выводу, что моему желудку будет трудно освоить это блюдо, и великодушно отказался.

А хозяин ел с завидным аппетитом и хвалился, что хвосты можно запросто выносить с бойни. Обмотаешься, как поясом, а сверху пальто. А мясо ничуть не хуже говядины.

Хозяйка не утерпела:

– Провалился бы ты вместе со своими хвостами!

– Гляди мне! – погрозился Трофим Герасимович. – Довольно щелкать.

Видали вы барыню? Кошек не ест, от хвостов нос воротит.

– Эх ты, Трофим, Трофим. Растерял ты совесть. Еще человека угощаешь.

– Ничего, – бодро ответил хозяин. – Совесть отрастет.

– Да что ж это… волосы, что ли? – негодовала хозяйка.

Это была обычная дружеская перебранка. Я привык уже.

Потом мы скрутили по цигарке. Закурили. Я посмотрел на часы: без двадцати семь. Пора.

– Дела? – осведомился хозяин.

Я кивнул.

– Ну, а как того, сытого, держать на прицеле? – спросил он.

– Непременно. Но только держать, не трогать.

– Понятно. – Он помолчал, попыхивая дымом, а потом сказал: – Вот скажи по совести, как мы будем отчитываться, когда придут наши?

– Ах, вот ты о чем… Ничего. Отчитаемся. Не сидим сложа руки.

– Что верно – то верно, – произнес Трофим Герасимович и умолк.

Я воспользовался паузой и встал. Надо было бежать. Мне предстояло выполнить просьбу Гизелы, высказанную в той маленькой записке, что была приколота к циркуляру.

К ее дому я подошел в начале восьмого. Плотная маскировка на двух окнах совершенно не пропускала свет. Я постучал. Дверь открылась тотчас же.

– Добрый вечер. Можно?

– О да. Я ждала вас.

Я вошел.

На Гизеле было гладкое темно-серое платье с высоким воротником и длинными рукавами. Волосы, как и обычно, спадали на правый висок, волнились.

В руке она держала книгу. Положив ее на спинку дивана, Гизела спросила:

– Теперь вас не надо уговаривать раздеться?

– Пожалуй.

Она улыбнулась. Я тоже.

Обстановка в комнате не изменилась. Здесь не было никаких мелочей, украшающих быт молодой женщины. В спальне, как и в прошлый раз, горела печь.

Огненные блики играли на противоположной стене. Странно, эта скромно обставленная комната создавала какое-то необычное настроение.

– Вот сюда, – усадила меня хозяйка на диван и села рядом. – Вы, кажется, не ожидали встретить меня в комендатуре?

Я признался, что да, не ожидал.

– Там я уже два месяца. Муж тоже должен был приехать сюда… работать.

Я зацепился за слово и, опасаясь, что Гизела, быть может, не коснется больше этой темы, прервал ее:

– И что же помешало ему?

Гизела пристально посмотрела на меня. В ее взгляде мне чудился вопрос:

"Вас что, в самом деле интересует это?" Потом она встала, прошла в спальню и вернулась с конвертом в руке. Усевшись на прежнее место, вынула из конверта лист почтовой бумаги и подала мне.

– Читайте.

Мужская рука крупным изломанным почерком без всяких обиняков писала, что тринадцатого февраля оберштурмбаннфюрер СС Себастьян Альфред Андреас трагически погиб на подземной станции "С-Бангоф Фридрих-штрассе" в Берлине от сильного взрыва. Автор письма, коллега Себастьяна, был с ним, но отделался тяжелым ранением. Вообще пострадало шестьдесят человек Станция была закрыта до утра. Нет никаких сомнений в том, что катастрофа явилась следствием диверсии. Подобные взрывы на подземке уже имели место. Начальник гестапо бригаденфюрер СС господин Мюллер выражает соболезнование супруге Андреаса. Он, Мюллер, лично руководит розыском преступников.