Книга теней, стр. 2

Погибнет душа твоя, господине… Вам-то какое дело? Ну, погибнет. Не я первый, не я последний. Нелепый, доложу я вам, поворот: жил человек, жил — никто душой его не интересовался, как вдруг — на тебе! Берется неизвестно откуда чумазая цыганка и озабочивается состоянием души — зимой, в Москве, прямо в сердце, извините, Родины… Озабочивается — и уходит со своим карликом. Хоть-стой-хоть-падай, как сказала бы Наташа. А «господине» — это звательный падеж. Боже, друже, человече… Старче. Приплыла к нему рыбка, спросила: — Что тебе надобно, старче?.. Лучше бы уж рыбка, а то цыганка с карликом. А я б тогда ответил: — Ничего мне не надобно, рыбе (такой у нее, что ли, звательный падеж?), потому как я ни в жизнь не сформулирую того, что мне надо. Хоть меня тут режь. Вроде бы все вообще-то в порядке, а внутри черт знает что происходит. Ну вот… этого только не хватало!

Последнее соображение относилось к контролерам, которые с двух сторон приближались к Петру, — деятельные такие тетки в коричневых пальто и пуховых платках, несущие на своих плечах бремя заботы-о-высокой-нравственности-пассажиров-московского-транспорта. Центурионши Мосгоравтотранса, душой и телом преданные великой идее «обилеченного» проезда каждого москвича-и-гостя-столицы. От них не уйдешь…

— Ваш билетик?

У них и повадки-то садистские: «билетик», видите ли, — не то чтобы, скажем, «билет». Дескать, возьмем-ка мы эту иголочку да загоним ее Вам под ноготочек. Скупые ласки палача… А сами небось уже вычислили Петра из двух десятков обилеченных пассажиров. Опытные, стало быть: глаз наметан!

— Нету билетика, — пришлось отвечать Петру со всевозможной сокрушенностью: понимаю, мол, что преступил, и готов понести заслуженное наказание.

— Штрафик тогда заплатим, — хорошо отрепетированным дуэтом пропели тетки, предвкушая кровь.

«Заплатим» — это так называемое множественное присоединительное… нет, множественное солидарности: его любят употреблять врачи. «Ну-с, что у нас болит?» Хотя понятно, что у них-то самих ничего не болит, у меня у одного болит, но врач, стало быть, готов присоединиться и разделить. Тетки тоже вроде как готовы «присоединиться и разделить»: скажем, взять на себя часть штрафа. Ну что ж, заплатим так заплатим.

— Вы свою часть платите, — отмежевался Петр, — а мне нечем: у меня денег нет.

— Какую это свою часть? — в четырех глядящих на него глазах загорелись огни-Москвы.

И тут ой какой мягкий, ой какой глубокий и мягкий смех послышался за спиной Петра! Ой какой хороший смех!.. Точным попаданием смех этот в мгновение ока сразил ту самую область естества Петра, которая, по предсказаниям цыганки, должна была скоро погибнуть. Петр немедленно навеки забыл «огни-Москвы» и обернулся на смех. Бледное усталое лицо с глубокими и чуть ли не прекрасными морщинами, аккуратно подстриженные седеющие усики, тонкие и чуть искривленные губы. Берет, забывший, какого он цвета, серое пальто, шарфик в шотландскую клетку. На коленях — авоська с одинокой маленькой плюшкой в целлофановом пакетике. А впрочем, явно не Воланд. И этот явно-не-Воланд смеется — теперь уже только глазами. Но как все-таки замечательно смеется — даже просто глазами!

А Петру между тем уже выкручивают руку: силища у этих контролеров зверская… И Петр возвращается к четырем огням-Москвы, сжигающим его своим адским пламенем.

— Будем платить?

— Вместе? — усугубляет Петр.

— А так вот не надо делать, молодой человек. — Ответ теток не очень подходит к данной ситуации, но у теток этих набор речевых формул не варьируется: он задан раз и навсегда. — Иначе пойдем в милицию.

— Меня посадят? — ужасается Петр.

— Может быть, и посадят, — говорят страшные тетки.

— Тогда я начинаю убегать, — предупреждает Петр и делает несильный предупредительный рывок.

А теткам только того и надо: они тут же повисают на Петре и висят безучастно, как колбаса за окном.

— Сдаюсь, — устает Петр. — Едем в милицию. — И оборачивается в сторону явно-не-Воланда в надежде еще раз услышать смех. Явно-не-Воланд, однако, открывает уже маленький кошелек, достает рубль и протягивает центурионшам. Те не понимают ситуации и, продолжая висеть, негодуют:

— У Вас же есть билет, папаша!

— Это не мой билет, — признается папаша. — Я отнял его у данного молодого человека силой и присвоил. Теперь я раскаялся и плачу штраф.

— За него? — бледнеют тетки, уже немного порозовевшие при виде рубля.

— Как Вам угодно, — уступает папаша.

Тетки отваливаются от Петра и начинают шепотом обсуждать недежурную ситуацию. Явно-не-Воланд держит рубль. Петр смотрит странно на странного пассажира. Обычные пассажиры постепенно включаются в обсуждение инцидента. А у Петра уже щиплет глаза: вот еще новости… не разреветься бы тут: слишком уж как-то это все — ну, не знаю, трогательно. Обидно, трогательно… как?

— Полно, детка, полно. О чем? — говорит явно-не-Воланд, и сделать ничего уже нельзя… На виду у всех по щеке Петра начинает ползти слеза: нервы… да… — Вот и будет, — говорит старик, Петр осторожно вытирает слезу, не отрываясь глядя на него; рубль исчезает из поля зрения, исчезают тетки в коричневых пальто и в пуховых платках, исчезает троллейбус, бульвар, Москва… — Сивцевражек, — поет голос извне, слезы продолжают ползти… — Будет, будет, — утешают Петра, и возникает перед его глазами носовой платок — аккуратный четырехугольник в зеленую клетку, чуть пахнущий то ли мылом несоветским, то ли несоветским одеколоном — несоветским, в общем, образом жизни, и, вытирая слезы, Петр послушно следует за расстегнутым серым пальто и краешком шотландского шарфика…

— Теперь сюда, Петр, — пальто и шотландский шарфик сворачивают в переулок и в скором времени останавливаются перед особнячком с какою-то даже лепниной.

Одномаршевая лестница тоненько эдак поскрипывает и приводит к ничем не обитой двери.

— Так, сюда ваш ватерпруф, сюда шапку — и ступайте в зало, а я чаю поставлю.

Петр ступает в «зало» через внутреннюю какую-то, странную для квартиры арку… арочку и вяло раздумывает о том, почему все сегодня знают, что его зовут Петр. А «зало», между прочим, пустое — нет, почти пустое… нет, совсем не пустое: мебель — простая и громоздкая, пятидесятых каких-нибудь годов, когда еще было слово «гардероб», но уже исчезало слово «канапе». Нормальная московская квартира без затей…

— Без детей, — со смехом поправляют из кухни и оттуда же представляются: — Станислав Леопольдович.

Петр не представляется в ответ: его имя и так всем, по-видимому, известно.

— Вы там садитесь где придется, — гудят из кухни, — я чай ставлю, это серьезная процедура.

Петр садится на стул у стола с маленькой стеклянной вазой, в которой сосредоточенно стоит невероятно живой цветок… вроде бы полевой… вроде бы только что с поля. А слева от стола — настенная книжная полка. И Петр привстает, чтобы рассмотреть книги. Их четыре.

— С библиотекой знакомитесь? — Станислав Леопольдович возникает на пороге с беленьким чайником в руке. — Тут четыре книги. Библиотека поэта, большая серия. Ахматова, Цветаева, Пастернак, Мандельштам.

— Только четыре? — спрашивает Петр и думает: «Маловато, в общем».

— Остальные неинтересные, — объясняется Станислав Леопольдович.

— Вы что же, читали все, какие есть на свете? — это Петр за литературу обиделся.

— Все, — просто отвечает Станислав Леопольдович, с сожалением глядя на Петра, тут же, впрочем, сожаление подавляя. Петр продолжает смотреть на книжную полку и вежливо говорит:

— Очень хорошие книги.

— Скоро еще одна будет — Рильке. Толстый. Страниц четыреста.

— Разве у нас выходил такой?

— Нет, это немецкий. Мне пришлют.

— Вы знаете немецкий?

— Да.

— А еще какие языки знаете?

— Все.

— И бенгальский? — Непонятно, что происходит с Петром: он, кажется, раздражен после глупой сцены с непрошенными, так сказать, слезами.

— И бенгальский, — спокойно отвечает Станислав Леопольдович, раздражение гостя иг-но-ри-ру-я.