Курортная зона, стр. 46
Все-таки она впервые оказалась на суде. Да еще таком странном! Пусть в роли обвиняемой, но ведь в театре жизни надо примерить на себя все роли, не так ли?..
К тому же этот Суд представлялся ей несерьезным. Здесь вообще все попахивало некой педагогической буффонадой. Прежде всего потому, что ни одного представителя официального судопроизводства и карательной власти в зале не было. Как Лариса говорила Аркадии Ефимовне?
Выносить сор из избы — последнее дело.
Вот и не стали выносить.
Только Лариса еще не определила — к добру это или к худу. Одно хорошо. Сейчас она хотя бы способна определять. Анализировать. И даже немного иронизировать.
…Не то что в те жуткие первые минуты, когда их с Ежинским взяли тепленькими (точнее, мокренькими и холодненькими) в развалинах церкви. Лариса тогда могла только взвизгнуть придушенно и, повинуясь какому-то внезапному порыву, сунуть бриллиант себе в рот. Дело в том, что у Ларисы во рту в верхней челюсти справа вместо зуба мудрости имелся аккуратно высверленный тайник. Бриллиантик туда поместился как от нечего делать, однако Лариса понимала, что, если уж ее арестовали и если (а вдруг!) дело касается не ее специальности, а именно бриллианта, морферы его не то что у нее из челюсти — из яйцеклетки вынут, при условии что она ухитрится туда этот чертов камушек засунуть.
На момент ареста ни Ларисе, ни Ежинскому никаких обвинений не предъявили (опять нестыковка с человеческим судопроизводством!), просто отвели под конвоем в две камеры. Лариса отметила, что пол камеры им отвели неизвестного назначения кирпичные клетушки в подвале под служебным сектором Дворца. В клетушках поначалу не было ничего, кроме нескольких деревянных ящиков из-под консервов (Лариса слышана, как Ежинский в своей камере по этому поводу весьма возмущается), но уже через четверть часа в камеру Ларисы люди с размытыми, незапоминающимися лицами втащили компактный биотуалет, раскладушку, табуретку и три коробочки с очищающими салфетками “Хигена”. Салфетки, видимо, должны были заменить умывание, мытье рук и прочие гигиенические процедуры. Лариса представила, как она, по уши заляпанная грязью преступной вылазки, будет стараться заменить “Хигеной” нормальный душ, и ее разобрал смех.
— Чего смеешься, паскудница?
Дверь камеры приоткрылась, в образовавшуюся щелку просочилась незабвенная Гликерия Агаповна с одеялом и комплектом постельного белья в одной руке и с подушкой — в другой. Все это она кинула на раскладушку и злобно поглядела на Ларису:
— Дрянь ты этакая! К тебе тут относились по-людски, жила — как сыр в икре каталась, — так нет, надо тебе было… ВЛЯПАТЬСЯ!
Последнее слово Гликерия так и сказала — тоном, каким говорят слово, состоящее из одних прописных букв.
— Спасибо за бельишко, — только и ответила Лариса. — Вы бы мне еще хоть халатик принесли. Арестантский. И тапочки.
Услышав про халатик, Гликерия позеленела, выругалась и вымелась из камеры, плотно прихлопнув за собой металлическую дверь с крошечным зарешеченным окошком. Лариса опять расхохоталась: халатики явно были слабым местом ее бывшей начальницы-кастелянши.
Однако надо было устраиваться. Лариса сбросила в один угол заляпанную грязью куртку, мокрые джинсы и ненавистные сапоги. Из приемлемой одежды на ней остались только шерстяная водолазка и трусики. Колготки лопнули в нескольких местах и никуда не годились — разве что удавиться на них, всем на радость и удивление. Или — удавить… И бежать!
“Ох, далеко ты, мать, убежишь! — сказал внутренний голос с усталым ехидством. — Наверное, прямо до въездных ворот, как крутая… А там тебя встретят. И хорошо, если обратно — в эту камеру, с биопарашей, отправят. А ведь могут и пристрелить на месте за попытку к бегству. Или не пристрелить, хуже…”
И Лариса вспомнила чудовищного жука, в которого превратился Ежинский.
“Вот-вот. Они все могут менять облик. Даже по настроению. А вдруг у них будет настроение разорвать тебя на куски волчьими клыками? Или поддеть на буйвольи рога так, что твои ребра перемешаются с легкими и желудком в одну кашу?”
— Они не злые.
“Они не добрые. Они благородные. И именно потому ты сейчас сидишь в камере и ждешь решения своей участи. Так что не рыпайся, а займись личной гигиеной при помощи одноименных немецких салфеток и застели себе постель. Потом придут тебя покормить — морить голодной смертью заключенного, еще не знающего даже, в чем его вина, неблагородно. Возможно. Хотя это твоя, человеческая, точка зрения. А потом…”
— Хватит пока. Не хочу об этом думать. Интересно, а Ежинскому тоже дали салфетки и биотуалет? Или у морферов замкнутый цикл метаболизма?
И Лариса опять начала хохотать. Словно смех не давал ей сойти с ума. Словно был самым лучшим наркотиком, снимающим безумное нервное напряжение. То самое напряжение, от которого Лариса не могла ничем спастись, с тех пор как стала Косметологом. То безумие, которое подталкивало выйти к миру, пасть на колени и прокричать: “Я убийца, забейте меня камнями, вы, которые никогда никого не убивали ни словом, ни делом, ни помышлением!” То сумасбродство, подавшее Ларисе идею стать Добрым Человеком Из Сычуани и предупреждать родственников своих жертв о грядущей опасности — о себе…
Лариса отсмеялась и застелила свою тюремную постель. Гликерия, конечно, пожадничала: подсунула застиранные простыни в заплатках и ужасных буграх неумелой штопки. Наволочка (тоже сплошные заплатки) могла вместить еще три подушки в дополнение к той, которой оделила заключенную кастелянша. А куцее и влажноватое байковое одеяло было в каких-то подозрительно пахнущих пятнах: то ли на него мочились, то ли еще что похуже… Одеяло Лариса бросила себе под ноги вместо коврика возле биотуалета. Ничего. Она не замерзнет. Не успеет. Наверняка с нею и Ежинским захотят разобраться очень быстро…
Она кое-как пристроилась на раскладушке и не заметила, как задремала, натянув на голые коленки подол безразмерной водолазки. Во сне она опять плыла — на надувном плоту — по желтым водам Хуанхэ, а рядом скользила джонка с парусом цвета персика и золочеными снастями. С джонки на Ларису смотрела пламенноликая Фрида, печально и ласково улыбаясь.
— Ты покинула меня, — сказала фламенга.
— Ты сама послала меня выполнить свою работу. Сама отправила сюда. — Ларисе лень было говорить. Ей хотелось опустить ладони в желтые воды, а глазами созерцать небеса с прицепленными к облакам пурпурными бумажными фонариками.
— Но ты не убила ее.
— Да.
— Почему?
— А тебе нужен ответ?
— Нет, — тихо качает головой Фрида. — Вот потому я и говорю, что ты покинула меня, Лариса. А я любила тебя.
При этих словах сладковатая волна возбуждения прокатывается у Ларисы внизу живота. Но она смотрит в небо и отвечает:
— Подобное — к подобному… Разве я — пламя?
Но фламенга молчит, и ее джонку относит волнами в сторону от плотика. А Лариса плывет, опустив ладони в желтые воды, и покой охватывает ее со всех сторон. И ей кажется, что кто-то играет на пипе [29]и поет негромко:
На тростниковой свирели (а есть ли такие?)
Ветер наигрывал что-то знакомое нам…
Мы пожелали друг другу семь футов под килем
И, как и встарь, разбрелись по беспечным волнам.
Странником быть — не банальность, а высшее нечто.
Наша романтика днесь — не от мира сего.
Что же нам выпадет, милый мой, чет или нечет?
Только, возможно, не выпадет нам ничего.
Встречи — от Бога. Разлуки, наверное, тоже.
Детская истина, а до чего нелегка!
Что с нею делать, когда нестерпимо похожи
Наши глаза. И так истово ищет рука
Встречной руки (не пожатье, а благословенье
На предстоящее)… Реки направятся вспять
Прежде, чем это случится! И прочные звенья
Времени нам не дано просто так распаять.
Думаешь, новое?.. Нет, это все уже было.
Нам лишь осталось прочесть эту старую вязь…
