Вечный зов. Том II, стр. 173

— Ну, пущай рано, я не возражаю, — согласился Назаров. — А на будущее всё ж таки поимей… Я от Ивана тоже письмо получил. Правую руку ему отрезали.

— Руку?! — воскликнул Кружилин с болью.

— До локтя… — И усмехнулся горько. — Инютину обои ноги под пах, а ему руку только — повезло… Агатка, жинка его, ещё не знает. «Ты, — просит он в письме, — подготовь её как-нибудь, ей-то я покуда про пальцы только сообщил, не пишу покуда всего, жалею…». Он жалеет её, а я, значит, должен… И как это я её должен подготовить?

Кружилин, выкурив самокрутку, раздавил окурок в металлическом эмалированном блюдце, которое Екатерина Ефимовна оставила на столе вместо пепельницы. Сама она ушла, в доме никого, кроме них, теперь не было. Назаров поглядел, как давит Кружилин окурок, и вдруг усмехнулся:

— А што там награды-то наши? Ты списки требовал. Когда придут?

— Понимаешь, Григорьич… такое дело тут, не вышло ничего с наградами у нас пока. Не поняли нас там…

Старый председатель ещё раз усмехнулся, хотел спросить: «Где это там?» — но не успел, потому что на крыльце загремело, хлопнула в сенцах дверь, затем отмахнулась и дверь в комнату, через порог переступила, перевалилась жена Назарова, дикая и страшная, ухватилась, чтоб не упасть, за угол печки:

— Панкра-ат!

Назаров и Кружилин оба враз вскочили.

— Агату… Агату-то! Сено воровали… Вилами запороли! И мальчонку…

— Ты что-о?! Ты что?! — взревел Панкрат, подскочил к жене, затряс её. — Кто сказал? Где-е?

— Там… на улице.

Назаров отбросил в сторону жену, будто она, ненужная теперь, стояла у него на пути, схватил с гвоздя шапку, полушубок. Кружилин тоже бросился к вешалке.

Первое, что они увидели и услышали, когда выскочили на крыльцо, — по заснеженной улице с воем и криком бежали куда-то полураздетые бабы. Кружилин и Назаров молча кинулись туда же.

Через минуту они были у скотных дворов. Там стояла, окружённая толпой, подвода. Назаров и Кружилин растолкали баб и стариков, увидели жуткую картину. В розвальнях, мучительно оскалив зубы, лежала окровавленная Агата, один её глаз, мёртвый, безжизненный, был приоткрыт, он с ненавистью смотрел куда-то мимо людей; сын её Володька сидел рядом, свесив низко голову, старенький, рваный кожушок на нём был тоже окровавленный. А возле розвальней коленями в снегу стояла Тонька, умоляюще повторяла без конца, глотая слёзы:

— Володенька?! Володя! Очнись ты… Володенька! Володя?! Очнись ты…

* * * *

Хоронили Агату, как и положено по русскому обычаю, через два дня на третий. Володька, сын её, лежал в это время в Шантарской больнице, и при нём безотлучно почти находилась Антонина.

…Тот из сыновей бородатого, что был повыше, оказался слабонервнее низкорослого. Подчиняясь словам отца, он, качнув вилами, пошёл на Володьку. Завизжав пронзительно, Володька задом пополз от него по снегу, не в силах оторвать глаз от приближающихся стальных отполированных рожек, на которых играли холодные звёздные блики. Одной рукой он всё загораживался от приближающейся смерти и всё повизгивал: «Дяденька… дяденька…»

Рука-то, может, и спасла. Скользнув по кости, раскалённые рожки вильнули не к сердцу, а левее, насквозь пропороли плечо.

— Ишшо для верности, — прохрипел бородатый, голос его Володька ещё разобрал. И ещё расслышал, как стоящий над ним человек коротко выдохнул:

— Ага…

Второй раз он ударил лежащего Володьку, как и низкорослый Агату, со всего размаха, но бил, колотясь от нервной дрожи, с закрытыми глазами — не мог уже глядеть на свою жертву — и потому промахнулся, рожки вил задели только лишь кожу на правом боку и с хрустом вонзились в снег и ещё глубже, в мёрзлую землю.

— Сваливай, живо… И дёру, покуда не развиднелось. Не до сена теперь, — отрывисто дыша, скомандовал бородатый.

Но этого Володька уже не слышал…

Очнулся он от яркого света, бившего в глаза, и оттого, что внутри у него будто угли были насыпаны, прожигали всё тело насквозь. Он понимал, что уже утро, понимал, что в лицо ему бьёт солнце, вспомнил всё, что произошло. В голове были муть и угарная горечь, вставать не хотелось, с закрытыми глазами лежать было легче. Но он понимал также, что если будет так вот лежать, то скоро замёрзнет. Пересиливая себя, встал… Каким-то образом нашёл ещё в себе силы подтащить мать к саням и перевалить её в них. Он не знал, живая она или мёртвая. Он только знал, что её надо везти в деревню.

Он забрался в розвальни сам, потянул за вожжину. Лошадь привычно двинулась, на месте почти развернула сани, потрусила в деревню привычной дорогой. Вторая подвода осталась на месте.

На похороны Агаты приехать посчитал своим долгом Кружилин. И посчитал своим долгом сказать несколько слов перед тем, как опустят в могилу гроб с её телом. Стоя над могилой в толпе воющих баб, он, сжимая в руках шапку, медленно ронял слова:

— …Простая ты была женщина, Агата, была хорошей женой и хорошей матерью, хорошей колхозницей. Но такими простыми и держится наша земля. Недавно председатель ваш Панкрат Григорьич говорил мне: в Громотуху вон Громотушка впадает, другие речки да ручейки вливаются, потому и не мелеет Громотуха… Никогда, дорогие мои женщины, не обмелеет жизнь и духом не оскудеет земля наша, потому что живут на ней вот такие простые люди, как Агата Савельева…

А Панкрат Назаров под усилившийся рёв баб лишь произнёс:

— Ну что ж, Агата… Ивану твоему руку отрезали, не всю, до локтя. Он просил сообщить тебе об этом, подготовить тебя. Вот, я сообщаю… Спи спокойно, ты натрудилась досыта. А об детях не беспокойся, они будут с нами, не обидим…

Из баб лишь Анна не выла и не плакала, она, замотанная в собственной вязки платок из козьего пуха, стояла над могилой бесчувственная, полумёртвыми глазами смотрела в тёмную яму, выдолбленную в мёрзлой земле, одной рукой прижимала к себе Ганку, пришедшую сегодня утром в Михайловку вместе с Димкой на похороны матери их «полольного бригадира». «Мы должны её похоронить, Дим! — сказала она ещё вчера, когда возвращались из больницы. Они ходили к Володе, но к нему их не допустили. — Володя не может, так мы…» — «Ага, отпросимся у Берты и пойдём с утра на лыжах», — кивнул он.

Анна прижимала к себе девушку, Димка стоял рядом, тоже с непокрытой головой, как Кружилин и Назаров, крепко сжатые губы его подрагивали.

Когда начали зарывать могилу и мёрзлые комья земли гулко, как камни, застучали о гроб, Анна другой рукой прижала к себе и сына.

Опоздав к похоронам на час, прибежала пешком из Шантары Тонька.

— Уже… погребли?!

И она заплакала тяжело, по-бабьи.

А выплакавшись и никому больше ничего не говоря, принялась переносить свои небогатые пожитки в избёнку Савельевых.

— Ты чего это? — спросил Панкрат, проходя мимо.

— А буду теперь здесь жить. Заместо матери им, Володе и Дашутке, или ещё как… Варить, стирать им кто-то должен?

— Ага, ну да, — согласился, покашливая, Панкрат. — Володька чего там?

— Слава богу, вроде. Поправится, доктора обещают.

…Широкими шагами ходило в тяжком сорок третьем, как полутора годами раньше или позже, горе горькое по нашей земле, обильно и щедро сеяло чёрные свои семена. Не первой была трагедия Кирьяна и Анфисы и не последней эта вот, которая случилась в крохотной деревушке Михайловке. И если бы боль в одном человеческом сердце не отзывалась в другом, щедро и бескорыстно отдавая ближнему тепло своё и всю свою живую и горячую кровь, жить в это время на земле было бы, вероятно, невозможно…

* * * *

Жить было бы невозможно, если бы сердце не обладало способностью радоваться искрящемуся под солнцем снегу и обмытой летним дождём листве, песне соловья на восходе и шелесту поспевающих хлебов, высокому синему небу и человеческим голосам под ним; если бы оно не обладало способностью очищаться со временем от страданий и тоски, не обладало вечной способностью волноваться и вечной потребностью любить…