Курсив мой, стр. 67

Дедовский, отцовский труд,

Девятнадцатого века

Нескудеющий сосуд

Вы проносите пред нами,

Вы идете мимо нас,

Мы, грядущими веками,

Шумно обступили вас.

Не давайте сбросить внукам

Этой ноши с ваших плеч,

Не внимайте новым звукам:

Лжет их воровская речь.

Внуки ждут поры урочной,

Вашу влагу стерегут,

Неразумно и порочно

Расплескают ваш сосуд.

Я иду за вами тоже,

Я, с протянутой рукой,

Дай в ладонь мою, о Боже,

Капле пасть хотя б одной!

Полный вещей влаги некой,

Предо мной сейчас несут

Девятнадцатого века

Нескудеющий сосуд.

В 1927 году З.Н. посвятила мне стихотворение "Вечная женственность" (рукопись с посвящением хранится у меня, вместо названия поставлены буквы В.Ж.), оно вошло в ее книгу "Сияния" (1938 год) без года, без посвящения и под названием "Вечноженственное". А когда мы жили летом в Канне, в Приморских Альпах, где жили и Мережковские, и виделись ежедневно, то еще одно (я привожу его здесь впервые):

Чуть затянуто голубое

Облачными нитками,

Луг с пестрой козою

Блестит маргаритками.

Ветви по-летнему знойно

Сивая олива развесила.

Как в июле все беспокойно,

Ярко, ясно и весело...

Но длинны паутинные волокна

Меж колокольчиками синими...

Но закрыты высокие окна

На даче с райским именем.

И напрасно себя занять я

Стараюсь этими строчками:

Не мелькнет белое платье

С лиловыми цветочками.

Октябрь, 1927.

А еще через год я прожила у них три дня, в Торран, над Грассом, и она подарила мне листок с тремя стихотворениями, написанными в эти дни. Эти стихи удивили меня, они показали мне неожиданную нежность ее ко мне и тронули меня. Два из них, под названием "Ей в горах", вошли в книгу "Сияния", а третье напечатано не было. На моем листке они называются "Ей в Торран".

1.

Я не безвольно, не бесцельно

Хранил лиловый мой цветок,

Принес его длинностебельный

И положил у милых ног.

А ты не хочешь... Ты не рада...

Напрасно взгляд твой я ловлю.

Но пусть! Не хочешь, и не надо:

Я все равно тебя люблю.

2.

Новый цветок я найду в лесу,

В твою неответность не верю, не верю.

Новый лиловый я принесу

В дом твой прозрачный, с узкою дверью.

Но стало мне страшно, там у ручья,

Вздымился туман из ущелья, стылый...

Только шипя проползла змея,

И я не нашел цветка для милой.

3.

В желтом закате ты - как свеча.

Опять я стою пред тобой бессловно.

Падают светлые складки плаща

К ногам любимой так нежно и ровно.

Детская радость твоя кратка,

Ты и без слов сама угадаешь,

Что приношу я вместо цветка,

И ты угадала, ты принимаешь.

Торран, 1928.

В Торран к Мережковским я поехала из Антиб на автобусе. Ходасевич болел, мы тогда жили с В.В.Вейдле и его будущей женой на даче. Торран место в горах, высоко-высоко, в Примор-ских Альпах, и там, в старом замке, Мережковские снимали один этаж. В самой башне была наскоро устроена ванная; кругом замка стояли сосны, черные, прямые, и за ними, на высокой горе, напротив окон столовой, видны были развалины другого замка,

- ...который был построен тогда, когда еще не был написан "Дон Кихот", - возвестил мне Д.С. при встрече.

Спать меня положили в узкой длинной комнате, в квартире хозяев замка, и там стояли на полках книги XVII и XVIII веков, на палец покрытые пылью.

Днем мы ходили гулять вдоль ручья, который шумел и прыгал по камням, и Д.С. говорил, глядя, как водяные пауки стараются удержаться изо всех сил, чтобы не быть унесенными, работая ножками:

- Зина! Они против течения! Они совсем, как мы с тобой!

Ручей поворачивал, успокаивался, тихонько журчал, убегая, и Д.С. опять говорил, но уже ни к кому не обращаясь:

- Лепечет мне таинственную сагу про чудный край, откуда мчится он, - и внезапно останавливался и начинал вспоминать, как они когда-то жили под Лугой (где у Карташева болел живот), так что нетрудно было догадаться, что "чудный край" для него мог быть только один на свете.

Она сказала мне после его смерти, что они не расставались никогда и пятьдесят два года были вместе, и на мой вопрос, есть ли у нее от него письма, ответила: Какие же могут быть письма, если не расставались ни на один день? Помню, как на его отпевании в русской церкви на улице Дарю она стояла, покачиваясь от слабости на стройных ногах, положив руку на руку Злобина, и он, прямой и сильный и такой внимательный к ней, неподвижный, как скала, стоял и потом повел ее за гробом. И как года через полтора на деньги французского издательства был на могиле Д.С. поставлен памятник, с надписью: "Да приидет Царствие Твое!", и каждый раз, когда я бывала на его могиле, я слышала его голос, слегка картавящий на обоих "р", восклицающий это заклинание, в которое он вкладывал особый, свой смысл.

И потом пошла на убыль ее умственная сила. В 1944 году она призналась мне, что ничего не понимает в событиях, и чувствовалось, что уже ничего не надо объяснять, все равно ничего не дойдет до нее. Она много и часто кричала по ночам, звала его, мучилась приближением смерти, вся высохла, стала еще хуже видеть и слышать и нянчилась со своей полупарализованной рукой. А когда, маленькая и сморщенная, лежала в гробу, кое-кто из пришедших на панихиду переглядывался и говорил:

- Прости Господи, злая была старушенция.

Ее гроб опустили в могилу на его гроб, и в памяти моей они сливаются вместе, словно одно существо в двух аспектах, словно голос, поющий длинную песню под аккомпанемент, и то она поет, а он аккомпанирует, то (пожалуй, чаще) он поет, а она следует за ним. В длинной (еще, вероятно, российской) бобровой шубе и бобровой шапочке, все меньше ростом с каждым годом, он берет ее под руку (и кто за кого держится - неизвестно). На ней потертая меховая шуба рыжего меха, красная или розовая шляпа, - как она любила эти тона, от розового до кирпично-го, от ярко-красного до темно-рыжего! Она осторожно выступает на своих острых, высоких каблуках. Они идут гулять в Булонский лес. Они возвращаются. В темной квартире здесь и там зажигаются лампы, старенькая мебель, книжные полки, ее шитье, его бумаги - все на месте. Начинается вечер. Я прихожу и сажусь подле нее на диван. Она любит задавать мне вопросы, чтобы смутить меня, но я не часто смущаюсь. Иногда я чувствую, что все это только игра, умышленная, чтобы узнать у меня не ответ на загадку, а узнать меня самое. Допрос. Она часто удивляется мне, моей прямоте, бесстрашию, откровенности, тому, что я так много "принимаю" в жизни, и тому, что совершенно перестала смущаться и ее, и Д.С.

Потом мне кажется, что я все получила от них, что могла получить, что мне видно их "дно", и я на несколько лет отхожу от них и во время войны опять возвращаюсь, когда вокруг них в Париже остается так мало людей. Но я уже не вхожу в гостиную и не сажусь с ней на диван. Я поднимаюсь по черной лестнице, вхожу в кухню и долго смотрю, как Злобин моет посуду, скребет кастрюли, вытирает вилки и ножи. И мы с ним тихо разговариваем. Там, в гостиной, очень холодно, и Д.С. лежит, укрывшись пледом, а она сидит с ним, и я боюсь потревожить их. И у меня отчетливое впечатление, что они оба доживают, а не живут, что они оба тают, постепенно уходят. И когда я получаю однажды телеграмму (в утро Перл-Харбора): "Merejkov-sky decede...", мне кажется, что это плавное завершение чего-то, чему пора было завершиться, что это естественно, а ее четыре года существования без него неестественно, ненужно, мучительно и для нее, и для других.

В последние месяцы своей жизни она иногда говорила (в 1945 году) о событиях, но всегда заканчивала одним и тем же:

- Я ничего не понимаю.

В этом "ничего не понимаю" для меня все больше и больше звучал отказ от жизни, безнадежная пропасть между человеком и миром, смерть, а не жизнь.